Я пытался мысленно проникнуть в его интимную жизнь. Зачем? Оттого ли только, что он был отцом Наташи, или я предчувствовал, предвидел, что следует как-то особенно присмотреться к этому человеку?
Перстов между тем горячо пустился в оппозицию хозяину.
- Не ошибетесь, - воскликнул он, - если причину всех этих бед поищете в нашей застарелой болезни... во всем-то мы стремимся подражать Западу, мечтаем подружиться с ним! И сейчас то же самое, как при Петре Первом. Прогрессивная политика у нас, какая бы партия ее ни проводила, это, во-первых, объявить вчерашний день, а еще лучше все прошлое спячкой и рутиной, а во-вторых, призвать варягов или поскорее встать на путь, которым прошли варяги, ибо они-де всегда ведают, что творят.
- Известное и небезпочвенное суждение, - отозвался Иннокентий Владимирович с неприятной снисходительностью, почти и не дав Перстову договорить, - но не скажу, что оно вполне меня удовлетворяет. И что, мой друг, если я предложу вам другое объяснение? Ребяческое подражание Западу и даже готовность продаться ему по дешевке - положим, это не чуждо нашей демократической партии... правда, у меня нет доказательств, но земля, однако, слухами полнится, да и как не замечать некоторых явных признаков? Но ведь весь народ, если мы говорим о народе не выродившемся окончательно и живущем еще исторической жизнью, не может испытывать такой потребности быть проституткой, а между тем огромная масса народа прямо-таки пляшет под дудку демократов, что бы та дудка ни выпевала. Вот этого, казалось бы, нельзя было ожидать после всех пережитых нами испытаний! Чем же еще это объяснить, как не слепым доверием? Другая часть верит патриотам. Кто-то до сих пор не потерял веры в коммунистов. - Иннокентий Владимирович толкнул Кириллову безымянную жену в бок, чтобы она подала ему пепельницу, а пока стряхнул пепел ей на колени; удовлетворив эти побочные искания, он продолжил: Какая-то часть не верит вообще никому или верит всем сразу. Так или иначе, все держится на вере. Как будто и нельзя не верить, смотреть не замутненными верой глазами. Как же так! не верить общественному деятелю, лидеру партии, целой партии, никому? взобравшемуся на трибуну человеку не верить? подозревать, что партийный человек - какой-то там простой смертный, которому ничто человеческое не чуждо, который и наврет с три короба, чтобы скрыть свою необоримую жажду наживы и власти? Упаси Боже! как можно! это не по-нашему! И вот я вас спрашиваю: как эта вера вросла в душу народа до того, что сделалась чем-то вроде безусловного рефлекса, тогда как вокруг более чем полно дерьма и народ наш отнюдь не слеп и это дерьмо вполне различает?
- Наш народ любит сказки, - сказал Кирилл. - Народ-сказочник.
Иннокентий Владимирович кивнул:
- Согласен. Но и это не объясняет всего. Давайте же не копаться во всех условиях, которые способствовали прорастанию зерна, - это занятие безнадежное, а сразу возьмем коренную причину. Я даю такое объяснение: очень малое развитие получила у нас свобода выражения чувств. Мало интеллектуального цинизма. В быту его хоть отбавляй, и он уже едва отличим от грубости и хамства, но на сферы высокого он почти не распространяется, и это огромное упущение, вину за которое я возлагаю на нашу великую литературу. Вы не отнимаете у меня право говорить и дальше? Никто не торопится перебить меня, вставить словечко?
- Говорите, пожалуйста, - сказал Перстов.
- Спасибо. Литература - я продолжаю - литература великая, неповторимая, совершенно русская, взяла на себя единодушную проповедь самых возвышенных идей, светлых и благородных идеалов. Дурное изображалось только с тем, чтобы торжественно провозгласить: оно так дурно, что лучше и побрезговать им. Прямо вымогалась вера. Нужно верить в Бога - вместилище высшей справедливости - чуточку ниже которого, как бы наместниками его на земле, стоят святые, или добрые цари, или немыслимо положительные народные заступники, или пламенные революционеры. Чуть только где-то раздавал смешок на счет бредней о вере, любви до гроба, безграничном добре, это вызывало скандал, и прежде всего среди литераторов. А зря, нужно, ох как нужно бы вбить в мозги читающей публики полезную толику растленности, цинизма. Вера, если в ней вообще есть нужда, только тогда будет крепкой, ясной, целеустремленной, а не простодушной и слепой, когда она произрастает из маленько подгнившей почвы, именно почвы, а не воздушных замков. И вот я - я издаю глупейшие, дешевые, развлекательные, циничные книжонки в надежде смутить щепетильного и конфузливого русского читателя - но во имя истинной просвещенности; растлить - но во имя свободы духа и будущей веры. Маркиз де Сад нам сейчас полезнее Толстого.
- А вы сами знаете, какой должна быть будущая просвещенность и какой будет вера? - спросил я, находя рассуждения Иннокентия Владимировича во многом резонными.
- Не знаю, - рассмеялся он. - Не могу и не хочу знать. Я ведь человек действия, и если я подвожу теоретическую базу под свои действия, то лишь для того, чтобы кому-то не показалось, будто я стараюсь только ради денег.
- Ты заблуждаешься, папа, - подала вдруг насмешливый голос Наташа. Русская литература не столько проповедовала и навязывала высшие ценности, сколько сознательно протестовала против бытия как такового... как раз в своем большинстве наши писатели были мучениками, которых заставили жить, а они не сумели полюбить жизнь. Литература противостояла всей тупости и злобе жизни, всему грубому и низкому, и своей мирок она хотела сделать неприкосновенным. Такой и должна быть настоящая литература. Я жизнь люблю, но я человек свободный, и их позиция у меня негодования не вызывает.
- Но ты наверняка смеешься над их мучениями, которые не могут быть тебе близки и понятны, - сухо возразил Иннокентий Владимирович. - И почему, собственно, ты любишь жизнь?
- Почему? А ты взгляни на меня. Как не любить?
Иннокентий Владимирович поморщился:
- Ну, это... гордыня.
Неужели, подумал я, она не прочь сожрать и собственного отца?
- Моя гордыня претит твоей вере? или твоему утонченному вкусу?
Папаша склонил голову набок и слегка откинулся назад, показывая, что стал человеком, подвергшимся незаслуженным нападкам и насмешкам.
- Низкое и грубое, - вставил Кирилл, пухленький, розовощекий малый, поднялось, разбушевалось и смахнуло все литературные мечтания своей медвежьей лапой. Что же теперь делать человеку, не лишенному утонченных потребностей, но лишенному возможности приобщаться к миру утонченной литературы, который, оказывается, слишком хрупок и ненадежен? Литературу смахнули долой, она, стало быть, химера, а я, пока жив, не химера, я вовсе не хрупок и в своем роде довольно надежен.
Пока говорил этот развеселый резонер, о котором у меня не было другого желания, кроме как назвать его прохвостом, Наташа доброжелательно посмеивалась, он же, видя ее расположение, обращался именно к ней, и я подумал, что между ними существует взаимная приязнь, которой мне никогда не понять.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69
Перстов между тем горячо пустился в оппозицию хозяину.
- Не ошибетесь, - воскликнул он, - если причину всех этих бед поищете в нашей застарелой болезни... во всем-то мы стремимся подражать Западу, мечтаем подружиться с ним! И сейчас то же самое, как при Петре Первом. Прогрессивная политика у нас, какая бы партия ее ни проводила, это, во-первых, объявить вчерашний день, а еще лучше все прошлое спячкой и рутиной, а во-вторых, призвать варягов или поскорее встать на путь, которым прошли варяги, ибо они-де всегда ведают, что творят.
- Известное и небезпочвенное суждение, - отозвался Иннокентий Владимирович с неприятной снисходительностью, почти и не дав Перстову договорить, - но не скажу, что оно вполне меня удовлетворяет. И что, мой друг, если я предложу вам другое объяснение? Ребяческое подражание Западу и даже готовность продаться ему по дешевке - положим, это не чуждо нашей демократической партии... правда, у меня нет доказательств, но земля, однако, слухами полнится, да и как не замечать некоторых явных признаков? Но ведь весь народ, если мы говорим о народе не выродившемся окончательно и живущем еще исторической жизнью, не может испытывать такой потребности быть проституткой, а между тем огромная масса народа прямо-таки пляшет под дудку демократов, что бы та дудка ни выпевала. Вот этого, казалось бы, нельзя было ожидать после всех пережитых нами испытаний! Чем же еще это объяснить, как не слепым доверием? Другая часть верит патриотам. Кто-то до сих пор не потерял веры в коммунистов. - Иннокентий Владимирович толкнул Кириллову безымянную жену в бок, чтобы она подала ему пепельницу, а пока стряхнул пепел ей на колени; удовлетворив эти побочные искания, он продолжил: Какая-то часть не верит вообще никому или верит всем сразу. Так или иначе, все держится на вере. Как будто и нельзя не верить, смотреть не замутненными верой глазами. Как же так! не верить общественному деятелю, лидеру партии, целой партии, никому? взобравшемуся на трибуну человеку не верить? подозревать, что партийный человек - какой-то там простой смертный, которому ничто человеческое не чуждо, который и наврет с три короба, чтобы скрыть свою необоримую жажду наживы и власти? Упаси Боже! как можно! это не по-нашему! И вот я вас спрашиваю: как эта вера вросла в душу народа до того, что сделалась чем-то вроде безусловного рефлекса, тогда как вокруг более чем полно дерьма и народ наш отнюдь не слеп и это дерьмо вполне различает?
- Наш народ любит сказки, - сказал Кирилл. - Народ-сказочник.
Иннокентий Владимирович кивнул:
- Согласен. Но и это не объясняет всего. Давайте же не копаться во всех условиях, которые способствовали прорастанию зерна, - это занятие безнадежное, а сразу возьмем коренную причину. Я даю такое объяснение: очень малое развитие получила у нас свобода выражения чувств. Мало интеллектуального цинизма. В быту его хоть отбавляй, и он уже едва отличим от грубости и хамства, но на сферы высокого он почти не распространяется, и это огромное упущение, вину за которое я возлагаю на нашу великую литературу. Вы не отнимаете у меня право говорить и дальше? Никто не торопится перебить меня, вставить словечко?
- Говорите, пожалуйста, - сказал Перстов.
- Спасибо. Литература - я продолжаю - литература великая, неповторимая, совершенно русская, взяла на себя единодушную проповедь самых возвышенных идей, светлых и благородных идеалов. Дурное изображалось только с тем, чтобы торжественно провозгласить: оно так дурно, что лучше и побрезговать им. Прямо вымогалась вера. Нужно верить в Бога - вместилище высшей справедливости - чуточку ниже которого, как бы наместниками его на земле, стоят святые, или добрые цари, или немыслимо положительные народные заступники, или пламенные революционеры. Чуть только где-то раздавал смешок на счет бредней о вере, любви до гроба, безграничном добре, это вызывало скандал, и прежде всего среди литераторов. А зря, нужно, ох как нужно бы вбить в мозги читающей публики полезную толику растленности, цинизма. Вера, если в ней вообще есть нужда, только тогда будет крепкой, ясной, целеустремленной, а не простодушной и слепой, когда она произрастает из маленько подгнившей почвы, именно почвы, а не воздушных замков. И вот я - я издаю глупейшие, дешевые, развлекательные, циничные книжонки в надежде смутить щепетильного и конфузливого русского читателя - но во имя истинной просвещенности; растлить - но во имя свободы духа и будущей веры. Маркиз де Сад нам сейчас полезнее Толстого.
- А вы сами знаете, какой должна быть будущая просвещенность и какой будет вера? - спросил я, находя рассуждения Иннокентия Владимировича во многом резонными.
- Не знаю, - рассмеялся он. - Не могу и не хочу знать. Я ведь человек действия, и если я подвожу теоретическую базу под свои действия, то лишь для того, чтобы кому-то не показалось, будто я стараюсь только ради денег.
- Ты заблуждаешься, папа, - подала вдруг насмешливый голос Наташа. Русская литература не столько проповедовала и навязывала высшие ценности, сколько сознательно протестовала против бытия как такового... как раз в своем большинстве наши писатели были мучениками, которых заставили жить, а они не сумели полюбить жизнь. Литература противостояла всей тупости и злобе жизни, всему грубому и низкому, и своей мирок она хотела сделать неприкосновенным. Такой и должна быть настоящая литература. Я жизнь люблю, но я человек свободный, и их позиция у меня негодования не вызывает.
- Но ты наверняка смеешься над их мучениями, которые не могут быть тебе близки и понятны, - сухо возразил Иннокентий Владимирович. - И почему, собственно, ты любишь жизнь?
- Почему? А ты взгляни на меня. Как не любить?
Иннокентий Владимирович поморщился:
- Ну, это... гордыня.
Неужели, подумал я, она не прочь сожрать и собственного отца?
- Моя гордыня претит твоей вере? или твоему утонченному вкусу?
Папаша склонил голову набок и слегка откинулся назад, показывая, что стал человеком, подвергшимся незаслуженным нападкам и насмешкам.
- Низкое и грубое, - вставил Кирилл, пухленький, розовощекий малый, поднялось, разбушевалось и смахнуло все литературные мечтания своей медвежьей лапой. Что же теперь делать человеку, не лишенному утонченных потребностей, но лишенному возможности приобщаться к миру утонченной литературы, который, оказывается, слишком хрупок и ненадежен? Литературу смахнули долой, она, стало быть, химера, а я, пока жив, не химера, я вовсе не хрупок и в своем роде довольно надежен.
Пока говорил этот развеселый резонер, о котором у меня не было другого желания, кроме как назвать его прохвостом, Наташа доброжелательно посмеивалась, он же, видя ее расположение, обращался именно к ней, и я подумал, что между ними существует взаимная приязнь, которой мне никогда не понять.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69