Или о старухе, которую сожгли заживо, потому что она-де жила тем, где исторически ей жить не положено? Это очень болезненно, Наташа. Но почему для меня это болезненно и невероятно, а другому человеку, которому пора бы уже заиметь совесть, хотя бы некоторое представление о ней, ничего не стоит распуститься до скотства, до дикой жестокости, до полной убежденности в своем праве ломать и истреблять чужую жизнь? И почему случилось так, что я и не заметил, когда стал другим - другим до того, что уже не могу справиться с этой грубой, убогой, лживой, злой жизнью и предпочитаю бежать от нее? Может быть, тут, в этом таинственном и необъяснимом перевороте, следует искать Бога, его промысел, и когда ты говоришь, что потеряла совесть, я говорю, что у тебя ее и не было, но никто, кроме Бога, не знает, что тебя ждет впереди и каков твой удел...
- Да, возможно, - вздохнула Наташа. - Но этот путь мне еще только предстоит пройти, а мы с тобой говорим сейчас.
- Разве ничего не значит, что я люблю тебя и от этой любви потерял разум? Время, Наташа, - сказал я, ударяясь отчасти в назидательный тон, для меня движется несколько иначе, чем для тебя. Ты еще будешь сверкать и пениться, жмуриться от удовольствий, а я уже невыразимо состарюсь. Я не питаю ни малейшей ненависти к твоей молодости, но у меня есть некоторые претензии... Мне хотелось бы хоть немного верить, что если мы по какой-то прихоти случая или даже Божьего промысла останемся вместе, ты найдешь в себе силы без отвращения смотреть на мое сморщенное лицо, разрушающиеся черты, на мою печальную ветхость.
Мое красноречие подогревалось сознанием, что упования, которые я излил с горестными возгласами и вздохами старости, доступны пониманию всякого, кто не слишком обольщается на счет жребия человека. И, закончив, я воззрился на Наташу с открытым до глупости ожиданием доказательств, что мои слова не прошли мимо ее сердца. Я намеренно расслабился до старомодности, допотопности какого-нибудь дядюшки, превращающего все свое существование в неумолчное бряцание любви только из предосторожности, как бы молодая и чересчур ретивая любовница не свела его прежде времени в могилу. Увидав, что Наташа досадливо поморщилась, я едва не вскрикнул от обиды. Я утвердился во мнении, что мой почтенный возраст не внушает ей никакого уважения. Тут я снова дал крен в приятность сна, однако Наташа разбудила меня внезапным криком:
- Да я не верю, что ты не заметил того перелома!
- Ну, - пробормотал я, удивленный ее горячностью, - ты меня еще не поймала на лжи, я, конечно, могу припомнить, что в какой-то момент, лет десять или семь назад, сказал себе, что мое прошлое оставляет желать лучшего и что если мне сейчас тяжело, то это наказание за прошлые грехи... Это было не раз, и это были своего рода решающие минуты жизни. Но кто мне разъяснит, по каким признакам узнается характер этих минут - по тому ли, что со мной тогда происходило нечто исключительное или по тому, что я принял или чуть было не принял важное решение? А сказать, что то были минуты покаяния, сознательного осмысления прошлого и желания перемениться, я вряд ли отважусь, потому как сразу встанет вопрос: что первично - быт этих мгновений или их духовная подоплека? и как они вообще сложились, из какого материала? а не замешан ли и тут промысел Божий?
- Демагогия, - определила Наташа, слабо и сухо улыбнувшись. - Я хочу, чтобы ты любил меня, носил меня на руках, не мог на меня надышаться... а все эти выкрутасы и турусы оставь тем несчастным болтунам, которым и неведомо, что такое любовь. Тебе-то известно. Ты со мной. Ты должен ведать, что творишь.
- Как?! - очнулся я несколько запоздало. - Ты совесть называешь выкрутасами и турусами?
- Вижу, тебе нравится разыгрывать из себя святошу.
- Не понимаю, на каком основании ты считаешь, будто я притворяюсь, лгу...
- И еще, - перебила она, произнесла твердо, с юной обличительной беспощадностью. - Ловко же ты подтасовываешь факты!
- Может быть, - вставил я, стараясь говорить как можно непринужденней, - я и лгу, даже на каждом шагу, но я, во всяком случае, этого не сознаю и не чувствую.
- Обернуться не успеешь, - гнула свое Наташа, - ты уже борец со злом, и в этом, мол, твоя свобода проживания здесь, в этих стенах. А я-то в простоте душевной думала... нет, позволь спросить, как же твои прежние аргументы?
- Я и прежде говорил близкое к этому... просто другими словами.
- А я ни минуты не сомневаюсь, что ты забился в эту нору потому, что тебе на все плевать, забился как трусливый и ленивый...
Я предостерегающе выставил руку над простыней:
- Это детский лепет!
Она засмеялась.
- Милый, смешной, вздорный! - Наташа села по-турецки на краю кровати. - Смотри-ка... - Ее рука неспешно легла между ногами, и пальцы принялись с железной нежностью расширять вход в Эдем. Все приняло какой-то желтоватый оттенок. Комната тяжело погружалась в густоту желтой краски. Так я видел, но сказать об этом мне было нечего, я молчал, онемевший. Она сочувственно смотрела мне в глаза, она посмеивалась над моим горем и утешала меня в нем - шутка ли проглотить язык? - она понимала. Я чуть было не спросил ее, где она научилась сидеть по-турецки; в конце концов мне нравилась ее поза, я находил ее возбуждающей. Чу! опасность! Ее поза была в самом деле соблазнительной, я уже почти потерял голову, и это было в очередной и в бесчисленный раз.
Наташа колдовала, магнетизерская пантомима над моими перспективами оказаться заброшенным в необозримые дали плотских удовольствий не оскудевала ни на миг. Я суетливо бегал глазами между расширяющимся благом, которое деятельно взращивали проворные пальчики, и сомнительным кокетством улыбки моей подруги, но скоро остановился, выдохшись и осознав в себе земляную, черную силу смирения. Все мое существо отяжелело, как набитый свинцом мешок. Я кишел. Меня звали, и я откликнулся. Затем началось размягчение, я почувствовал необычайную мягкость своего тела и потянулся к разверзшимся чреслам как змей, плоско и с напряженно реющей в желтом воздухе головой. Эта голова, за которую я не поручился бы, что она все еще оставалась безусловно моей, удачно и своевременно скинулась в головку, маленькую и острую, без помех проникающую в сложный космос женщины. Я был порочен и успевал мысленно бичевать себя, с трудом, на который уходило немало моей пылкости, сдерживая крик печали. Христа в мои годы уже не было среди пьющих вино и преломляющих хлеба. Сгибаясь под тяжестью смирения, я подумал, если, конечно, это была мысль: пусть будет так, я все приму, пусть чередуются бессонные дни и ночи, пусть предают и уходят друзья, пусть умирают самые близкие, самые родные люди, я не возропщу, я буду все это воспринимать и впитывать душой, на все это смотреть, во всем этом по мере надобности участвовать - я буду думать, что именно так, а не иначе, и должно происходить и когда-нибудь мне откроется, зачем это было нужно, или мой опыт и дух возрастут до того, что я сам пойму.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69
- Да, возможно, - вздохнула Наташа. - Но этот путь мне еще только предстоит пройти, а мы с тобой говорим сейчас.
- Разве ничего не значит, что я люблю тебя и от этой любви потерял разум? Время, Наташа, - сказал я, ударяясь отчасти в назидательный тон, для меня движется несколько иначе, чем для тебя. Ты еще будешь сверкать и пениться, жмуриться от удовольствий, а я уже невыразимо состарюсь. Я не питаю ни малейшей ненависти к твоей молодости, но у меня есть некоторые претензии... Мне хотелось бы хоть немного верить, что если мы по какой-то прихоти случая или даже Божьего промысла останемся вместе, ты найдешь в себе силы без отвращения смотреть на мое сморщенное лицо, разрушающиеся черты, на мою печальную ветхость.
Мое красноречие подогревалось сознанием, что упования, которые я излил с горестными возгласами и вздохами старости, доступны пониманию всякого, кто не слишком обольщается на счет жребия человека. И, закончив, я воззрился на Наташу с открытым до глупости ожиданием доказательств, что мои слова не прошли мимо ее сердца. Я намеренно расслабился до старомодности, допотопности какого-нибудь дядюшки, превращающего все свое существование в неумолчное бряцание любви только из предосторожности, как бы молодая и чересчур ретивая любовница не свела его прежде времени в могилу. Увидав, что Наташа досадливо поморщилась, я едва не вскрикнул от обиды. Я утвердился во мнении, что мой почтенный возраст не внушает ей никакого уважения. Тут я снова дал крен в приятность сна, однако Наташа разбудила меня внезапным криком:
- Да я не верю, что ты не заметил того перелома!
- Ну, - пробормотал я, удивленный ее горячностью, - ты меня еще не поймала на лжи, я, конечно, могу припомнить, что в какой-то момент, лет десять или семь назад, сказал себе, что мое прошлое оставляет желать лучшего и что если мне сейчас тяжело, то это наказание за прошлые грехи... Это было не раз, и это были своего рода решающие минуты жизни. Но кто мне разъяснит, по каким признакам узнается характер этих минут - по тому ли, что со мной тогда происходило нечто исключительное или по тому, что я принял или чуть было не принял важное решение? А сказать, что то были минуты покаяния, сознательного осмысления прошлого и желания перемениться, я вряд ли отважусь, потому как сразу встанет вопрос: что первично - быт этих мгновений или их духовная подоплека? и как они вообще сложились, из какого материала? а не замешан ли и тут промысел Божий?
- Демагогия, - определила Наташа, слабо и сухо улыбнувшись. - Я хочу, чтобы ты любил меня, носил меня на руках, не мог на меня надышаться... а все эти выкрутасы и турусы оставь тем несчастным болтунам, которым и неведомо, что такое любовь. Тебе-то известно. Ты со мной. Ты должен ведать, что творишь.
- Как?! - очнулся я несколько запоздало. - Ты совесть называешь выкрутасами и турусами?
- Вижу, тебе нравится разыгрывать из себя святошу.
- Не понимаю, на каком основании ты считаешь, будто я притворяюсь, лгу...
- И еще, - перебила она, произнесла твердо, с юной обличительной беспощадностью. - Ловко же ты подтасовываешь факты!
- Может быть, - вставил я, стараясь говорить как можно непринужденней, - я и лгу, даже на каждом шагу, но я, во всяком случае, этого не сознаю и не чувствую.
- Обернуться не успеешь, - гнула свое Наташа, - ты уже борец со злом, и в этом, мол, твоя свобода проживания здесь, в этих стенах. А я-то в простоте душевной думала... нет, позволь спросить, как же твои прежние аргументы?
- Я и прежде говорил близкое к этому... просто другими словами.
- А я ни минуты не сомневаюсь, что ты забился в эту нору потому, что тебе на все плевать, забился как трусливый и ленивый...
Я предостерегающе выставил руку над простыней:
- Это детский лепет!
Она засмеялась.
- Милый, смешной, вздорный! - Наташа села по-турецки на краю кровати. - Смотри-ка... - Ее рука неспешно легла между ногами, и пальцы принялись с железной нежностью расширять вход в Эдем. Все приняло какой-то желтоватый оттенок. Комната тяжело погружалась в густоту желтой краски. Так я видел, но сказать об этом мне было нечего, я молчал, онемевший. Она сочувственно смотрела мне в глаза, она посмеивалась над моим горем и утешала меня в нем - шутка ли проглотить язык? - она понимала. Я чуть было не спросил ее, где она научилась сидеть по-турецки; в конце концов мне нравилась ее поза, я находил ее возбуждающей. Чу! опасность! Ее поза была в самом деле соблазнительной, я уже почти потерял голову, и это было в очередной и в бесчисленный раз.
Наташа колдовала, магнетизерская пантомима над моими перспективами оказаться заброшенным в необозримые дали плотских удовольствий не оскудевала ни на миг. Я суетливо бегал глазами между расширяющимся благом, которое деятельно взращивали проворные пальчики, и сомнительным кокетством улыбки моей подруги, но скоро остановился, выдохшись и осознав в себе земляную, черную силу смирения. Все мое существо отяжелело, как набитый свинцом мешок. Я кишел. Меня звали, и я откликнулся. Затем началось размягчение, я почувствовал необычайную мягкость своего тела и потянулся к разверзшимся чреслам как змей, плоско и с напряженно реющей в желтом воздухе головой. Эта голова, за которую я не поручился бы, что она все еще оставалась безусловно моей, удачно и своевременно скинулась в головку, маленькую и острую, без помех проникающую в сложный космос женщины. Я был порочен и успевал мысленно бичевать себя, с трудом, на который уходило немало моей пылкости, сдерживая крик печали. Христа в мои годы уже не было среди пьющих вино и преломляющих хлеба. Сгибаясь под тяжестью смирения, я подумал, если, конечно, это была мысль: пусть будет так, я все приму, пусть чередуются бессонные дни и ночи, пусть предают и уходят друзья, пусть умирают самые близкие, самые родные люди, я не возропщу, я буду все это воспринимать и впитывать душой, на все это смотреть, во всем этом по мере надобности участвовать - я буду думать, что именно так, а не иначе, и должно происходить и когда-нибудь мне откроется, зачем это было нужно, или мой опыт и дух возрастут до того, что я сам пойму.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69