Я и сам был слеп... я слишком много выпил. Но я протрезвел, теперь я понимаю. Прости меня! Когда-нибудь я расскажу о себе все, как рассказал сегодня ты, и тогда ты поймешь, что нет людей ближе, чем мы с тобой. Я тебе налью еще вина. Чувства обуревают... Меня тоже. Поцелуемся!
Мы встали с полными бокалами в руках, торжественно посмотрели в глаза друг другу, выпили, обнялись и поцеловались.
- Я дам тебе вина с собой, - сказал Перстов.
- Зачем?
- Тебе надо иметь. Оно тебя бодрит.
- Ведь я не от вина задрожал и полез целоваться, Саша.
- Это тебя зовут Сашей.
- Пусть и тебя так зовут, - предложил я.
- Хорошо.
Он взглянул на меня и серьезно кивнул.
***
Можно смело утверждать, что я схожу с ума; у меня остается разве что капля разума и иронии, чтобы не чувствовать себя конченым человеком. Я не бью тревогу. В каждом своем решении, мысли, движении чувствую трудноуловимый изгиб, некий остаток, может быть, и невостребованный, но не пропадающий совершенно зря, который свидетельствует, что внутренне я свободен и всегда мог бы поступить прямо противоположно тому, как поступил, и никогда всего целиком меня не посадит под колпак никакая сила. Такое ощущение составляет предмет моей гордости, оно подразумевает некую область ясности, куда мне открыт доступ в любую минуту. Правда, я не обольщаюсь на счет грандизности масштабов этой области, скажу больше, нынче я склоняюсь к мысли, что свобода прежде всего должна быть осмыслена, познана и обмозгована, а воспользоваться ею, что ж, воспользоваться я всегда успею.
Обо мне забыли, мой друг и моя любовница перестали меня посещать - так повелось после сцены у Перстова и, собственно говоря, после нашего с Наташей объяснения, - стало быть, хранилище обстоятельств оскудело, и вместо живого движения бытия тусклая немочь завладела им. Мне скажут: так докажи, что твой дух крепится не демагогией, сам будь живее обстоятельств, выносливее самой жизни, бегай, бегай, у тебя есть выбор, обрати взоры на иные пространства-просторы - ты свободен! Но одиночество не бывает только бледной или тусклой немочью, бессильной болезнью апатии или недоумения. Напряжение, пронизывающее мою жизнь, дошло до того, что я как-то потерял из виду всякие ориентиры и мог сколько угодно и абсолютно тщетно простирать руки в пустоту, - так свободен ли я? Моя мысль раздваивается, готовясь к внутренней войне мнений, будут аргументы в пользу того, что я свободен, и будут решительно противоположные суждения; но сам я раздвоиться не могу. Я говорил о факте моей свободы, а теперь готов даже допустить, что никакого факта никогда не было. Но вряд ли я докачусь до вопроса, необходимо ли мне вообще быть свободным. Внутренняя война человеку, запертому в четырех стенах, забытому друзьями, представляется пострашнее той, где свистят настоящие пули. Так пусть гибнет государство, не сумевшее обеспечить моей мысли мир, покой и процветание!
Порой я думал о моих друзьях плохо, но ни разу не додумал свою мысль до конца, в борьбе с нею я был стоек, и борьба облагораживала меня. Во тьме ночи, опустившейся на мою душу, зажглись и ярко сияли в разных концах два созвездия, блуждая между которыми я не чувствовал себя обреченным на погибель. Может быть, кому-то, например суровому моралисту или просто холодному аналитику, это покажется надуманным, сомнительным и даже предосудительным, однако я все же утверждаю: именно миры Наташи и Перстова, воспаленные и полные противоречий, обжигающие дыханием страстей и порока, болотно булькающие в неистовом стремлении вырваться за собственные пределы и преисполненные затаенной, жуткой, как бы и не человеческой муки, стали для меня сгустками духовности, созвездиями, к которым я тянулся в безжизненном мраке. Тьма не становится внешней, гибельной, последней, пока они есть, такие созвездия. Я думал о том, что не гибнет и народ, пока в нем сохраняются такие сгустки страсти, силы, движения. Может быть, вся истина в том, что велик и отмечен Богом лишь тот народ, который даже в час разорения и заблудшести, предоставленный самому себе, осмеянный сытыми, брошенный друзьями, бредущий по краю бездны, потерявший многие свои исторические завоевания и богатства, продолжает жить наперекор воинствующей смерти, вопреки всем законам выживания. И не просто жить, превратившись в стаю голодных волков или прожорливых крыс, а продолжает поставлять образцы высшего, духовного самоутверждения, как бы говоря: во мне есть то, что неподвластно тлену, физической гибели, и потому я бессмертен и буду жить!
Но они не приходили ко мне больше со своими объяснениями, исповедями, слезами, как бы удовлетворившись уже происшедшим, и их отсутствие длилось день, другой, третий; потом я не выдержал и сам пошел к ним. Я пошел к Наташе, в книжную лавку. Была ранняя зимняя темнота, люди, в беспокойной и теплой сумятице наших улиц возникавшие с неожиданностью хаоса в редких полосках света, казались призраками, и я вспоминал моего друга, которому всегда так казалось. Большие хлопья снега взблескивали под фонарями как нарисованные птицы. Я спустился в лавку, когда Наташа уже заканчивала свои труды и под ее замедленными, усталыми движениями умирали безрадостные формы механической работы, уступая место преимуществам досуга. Она неопределенно улыбнулась мне, застигнутая, по всей видимости, врасплох. Мы сошлись под тусклой лампой и упрямо воззрились друг другу в глаза, я твердо решил сосредоточить на моей персоне все ее внимание, но ничего не могу сказать о том, какое решение приняла она. Лицо у нее было какое-то отсутствующее, посеревшее, оно словно перешло в иной план, обрело иной смысл и иную красоту.
Человек из боковой клетушки, где принимались книги на комиссию, тупо смотрел на нас, забившись в угол, и под его взглядом я полнее ощущал молодую свежесть чувства, приведшего меня сюда. Глядя на себя его глазами, я видел безмятежную бойкость любовного романа и делал какие-то выводы об упоительном и эгоистичном счастье молодых, а не веря, что он, косный, слышит нас, громко и смело говорил о наболевшем, пока тонкие, чистые пальчики Наташи пробегали по затертой поверхности прилавка. Из ее односложных ответов я не сразу уяснил причину, по которой она не приходила ко мне. Проследить связи не удавалось, красота женщины вторгалась в узоры, сплетавшиеся моей сообразительностью, и разрушала их, на одном краю разрыва оставляя злого "папу", на другом Перстова, который всегда и всюду мне благодетельствует. Наконец до меня дошло, что эти двое соединились где-то за пределами разорванного круга, каким представало перед Наташей мое сознание. Перед Наташей я был узок. Неполнота моего знания о мире вполне выражалась скудостью моего знания ее внутреннего мира, и за пределами моей узости и осведомленности могло происходить все что угодно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69
Мы встали с полными бокалами в руках, торжественно посмотрели в глаза друг другу, выпили, обнялись и поцеловались.
- Я дам тебе вина с собой, - сказал Перстов.
- Зачем?
- Тебе надо иметь. Оно тебя бодрит.
- Ведь я не от вина задрожал и полез целоваться, Саша.
- Это тебя зовут Сашей.
- Пусть и тебя так зовут, - предложил я.
- Хорошо.
Он взглянул на меня и серьезно кивнул.
***
Можно смело утверждать, что я схожу с ума; у меня остается разве что капля разума и иронии, чтобы не чувствовать себя конченым человеком. Я не бью тревогу. В каждом своем решении, мысли, движении чувствую трудноуловимый изгиб, некий остаток, может быть, и невостребованный, но не пропадающий совершенно зря, который свидетельствует, что внутренне я свободен и всегда мог бы поступить прямо противоположно тому, как поступил, и никогда всего целиком меня не посадит под колпак никакая сила. Такое ощущение составляет предмет моей гордости, оно подразумевает некую область ясности, куда мне открыт доступ в любую минуту. Правда, я не обольщаюсь на счет грандизности масштабов этой области, скажу больше, нынче я склоняюсь к мысли, что свобода прежде всего должна быть осмыслена, познана и обмозгована, а воспользоваться ею, что ж, воспользоваться я всегда успею.
Обо мне забыли, мой друг и моя любовница перестали меня посещать - так повелось после сцены у Перстова и, собственно говоря, после нашего с Наташей объяснения, - стало быть, хранилище обстоятельств оскудело, и вместо живого движения бытия тусклая немочь завладела им. Мне скажут: так докажи, что твой дух крепится не демагогией, сам будь живее обстоятельств, выносливее самой жизни, бегай, бегай, у тебя есть выбор, обрати взоры на иные пространства-просторы - ты свободен! Но одиночество не бывает только бледной или тусклой немочью, бессильной болезнью апатии или недоумения. Напряжение, пронизывающее мою жизнь, дошло до того, что я как-то потерял из виду всякие ориентиры и мог сколько угодно и абсолютно тщетно простирать руки в пустоту, - так свободен ли я? Моя мысль раздваивается, готовясь к внутренней войне мнений, будут аргументы в пользу того, что я свободен, и будут решительно противоположные суждения; но сам я раздвоиться не могу. Я говорил о факте моей свободы, а теперь готов даже допустить, что никакого факта никогда не было. Но вряд ли я докачусь до вопроса, необходимо ли мне вообще быть свободным. Внутренняя война человеку, запертому в четырех стенах, забытому друзьями, представляется пострашнее той, где свистят настоящие пули. Так пусть гибнет государство, не сумевшее обеспечить моей мысли мир, покой и процветание!
Порой я думал о моих друзьях плохо, но ни разу не додумал свою мысль до конца, в борьбе с нею я был стоек, и борьба облагораживала меня. Во тьме ночи, опустившейся на мою душу, зажглись и ярко сияли в разных концах два созвездия, блуждая между которыми я не чувствовал себя обреченным на погибель. Может быть, кому-то, например суровому моралисту или просто холодному аналитику, это покажется надуманным, сомнительным и даже предосудительным, однако я все же утверждаю: именно миры Наташи и Перстова, воспаленные и полные противоречий, обжигающие дыханием страстей и порока, болотно булькающие в неистовом стремлении вырваться за собственные пределы и преисполненные затаенной, жуткой, как бы и не человеческой муки, стали для меня сгустками духовности, созвездиями, к которым я тянулся в безжизненном мраке. Тьма не становится внешней, гибельной, последней, пока они есть, такие созвездия. Я думал о том, что не гибнет и народ, пока в нем сохраняются такие сгустки страсти, силы, движения. Может быть, вся истина в том, что велик и отмечен Богом лишь тот народ, который даже в час разорения и заблудшести, предоставленный самому себе, осмеянный сытыми, брошенный друзьями, бредущий по краю бездны, потерявший многие свои исторические завоевания и богатства, продолжает жить наперекор воинствующей смерти, вопреки всем законам выживания. И не просто жить, превратившись в стаю голодных волков или прожорливых крыс, а продолжает поставлять образцы высшего, духовного самоутверждения, как бы говоря: во мне есть то, что неподвластно тлену, физической гибели, и потому я бессмертен и буду жить!
Но они не приходили ко мне больше со своими объяснениями, исповедями, слезами, как бы удовлетворившись уже происшедшим, и их отсутствие длилось день, другой, третий; потом я не выдержал и сам пошел к ним. Я пошел к Наташе, в книжную лавку. Была ранняя зимняя темнота, люди, в беспокойной и теплой сумятице наших улиц возникавшие с неожиданностью хаоса в редких полосках света, казались призраками, и я вспоминал моего друга, которому всегда так казалось. Большие хлопья снега взблескивали под фонарями как нарисованные птицы. Я спустился в лавку, когда Наташа уже заканчивала свои труды и под ее замедленными, усталыми движениями умирали безрадостные формы механической работы, уступая место преимуществам досуга. Она неопределенно улыбнулась мне, застигнутая, по всей видимости, врасплох. Мы сошлись под тусклой лампой и упрямо воззрились друг другу в глаза, я твердо решил сосредоточить на моей персоне все ее внимание, но ничего не могу сказать о том, какое решение приняла она. Лицо у нее было какое-то отсутствующее, посеревшее, оно словно перешло в иной план, обрело иной смысл и иную красоту.
Человек из боковой клетушки, где принимались книги на комиссию, тупо смотрел на нас, забившись в угол, и под его взглядом я полнее ощущал молодую свежесть чувства, приведшего меня сюда. Глядя на себя его глазами, я видел безмятежную бойкость любовного романа и делал какие-то выводы об упоительном и эгоистичном счастье молодых, а не веря, что он, косный, слышит нас, громко и смело говорил о наболевшем, пока тонкие, чистые пальчики Наташи пробегали по затертой поверхности прилавка. Из ее односложных ответов я не сразу уяснил причину, по которой она не приходила ко мне. Проследить связи не удавалось, красота женщины вторгалась в узоры, сплетавшиеся моей сообразительностью, и разрушала их, на одном краю разрыва оставляя злого "папу", на другом Перстова, который всегда и всюду мне благодетельствует. Наконец до меня дошло, что эти двое соединились где-то за пределами разорванного круга, каким представало перед Наташей мое сознание. Перед Наташей я был узок. Неполнота моего знания о мире вполне выражалась скудостью моего знания ее внутреннего мира, и за пределами моей узости и осведомленности могло происходить все что угодно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69