На лестнице его взяли за локти. (У Издателя — жена, дети…)
Он посмотрел вниз, в черноту пролета, и увидел, как на него надвигается пол, стремительно кружась, и увидел, как, раскинув руки, лежит на этом полу. Но они не давали ему двинуться. Они держали его и улыбались ему заботливо, почти нежно. Глаза их были пустые, светлые.
— Нет, — сказал Большой, — бухгалтерия подождет. Не теперь… Я должен дописать еще немного, совсем немного.
XVI. 1837
Черный вышел, наверное, из зеркала: впрочем, не все ли равно? Ни секунды не раздумывая, он взмолился:
— Помоги мне. Я больше не могу…
— Все будет хорошо, — сказал черный, глядя на него с жалостью. (Почему — с жалостью? Ведь жалость была черным абсолютно чужда.) — Ты не умрешь.
— Правда?
— Если кто и умрет, то не ты.
— Она любит того?
— Нет. Она любит тебя. Ты не умрешь.
— Правда? Правда? И я закончу «Петра»? И меня отпустят ехать куда я захочу?
— Да. Уже скоро.
— Что я должен за это для вас сделать?
— Ничего.
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей.
Сжег. На свечке сжег. Засуетился. Черный куда-то исчез. Осталось только разорвать петлю и освободиться, и потом уж все будет хорошо.
«Барон,
прежде всего позвольте подвести итог всему тому, что произошло недавно. — Поведение вашего сына было мне полностью известно и не могло быть для меня безразличным; но так как оно не выходило из границ светских приличий и так как притом я знал, насколько жена моя заслуживает…
«…»
… имею честь быть, барон, вашим нижайшим и покорнейшим слугою.
26 января 1837 г.»
Вместо эпилога
Они сидели, как обычно, в сквере на Тверской, у памятника Царю, где все встречаются. Они более-менее успешно сдали Издателю (умному, доброму и нисколько не обидчивому) свою книгу, получили более-менее сносный гонорар и теперь, празднуя, пили пиво. Они пили пиво, не обращая на памятник никакого внимания, потому что он давным-давно стал уже привычной и скучной деталью пейзажа. Впрочем, Большой находил, что фигурка Пушкина, протягивающего Царю свою свободно сложенную хвалу, скульптору не удалась, и не раз говорил об этом, а Мелкий считал, что Царь мог бы и не хлопать Пушкина по плечу, а хотя бы обнять за талию, но помалкивал.
Они сидели и пили долго. Когда они совсем напились, им стало казаться, что Пушкин им подмигивает. Но он, разумеется, никому не подмигивал. Он смотрел на Царя открыто, честно и с достоинством, насколько ему позволяла его коленопреклоненная поза.
Властитель слабый и лукавый,
Плешивый щеголь, враг труда,
Нечаянно пригретый славой,
Над нами царствовал тогда.
Его отец, как раз убитый
Сынком и собственною свитой,
Желал подобен быть Петру
И оттого вводил муштру.
Он был Петра убогой тенью,
И сын, взошедши на престол,
Две-три реформы произвел
И дал дорогу просвещенью;
Чуть вольность нам не подарил,
Но Австерлиц его смирил.
Его мы очень смирным знали,
Когда не наши повара
Орла двуглавого щипали
У Бонапартова костра.
Орел, символ австрийской славы!
Как знать, зачем орлы двуглавы
Венчают разных два герба?
Должно быть, нас роднит судьба:
Орел ощипан, словно кочет,
Но до сих пор еще жесток,
Глядит на запад и восток,
А на себя смотреть не хочет -
Хотя при помощи когтей
Терзает собственных детей.
Гроза двенадцатого года
Настала — кто нам тут помог?
Остервенение народа,
Барклай, зима иль русский Бог?
Дерзну в забавном русском слоге
Поразмышлять о русском Боге:
Что изувер, что маловер
Его кроят на свой манер.
Одним он видится Перуном,
Другим мерещится бретер,
Иному — гвардии майор,
А я, бряцающий по струнам,
В нем зрю не строгого отца,
А лишь свободного певца.
Но Бог помог — стал ропот ниже,
И скоро, силою вещей,
Мы очутилися в Париже,
А русский царь главой царей.
Воспой, послушливая Муза,
Оплот Священного Союза:
Россия тужилась, губя
Не Бонапарта, но себя.
Рассвет случился сер и краток:
Все войны русские — предлог,
Чтоб конь казачий растолок
Последний вольности остаток;
И возгласил победный гром
Расправу с внутренним врагом.
И чем жирнее, тем тяжеле;
О русский глупый наш народ,
Скажи, зачем ты в самом деле
Всегда живешь наоборот?
Зачем ты предан властелину,
Который мнет тебя, как глину,
А к тем, кто душу в глине зрит, -
Неблагораден, как Терсит?
Зачем по кругу непреклонно
Бредешь седьмую сотню лет?
А впрочем, ты — как твой поэт -
Ни в чем не хочешь знать закона.
У нас обоих повелось
На все давать ответ «авось!».
Авось, о Шиболет народный,
Тебе б я оду посвятил,
Но стихоплет великородный
Меня уже предупредил.
Он прав: его тупая ода
Достойна бедного народа,
Который принял, как пароль,
Свою особенную роль.
И то: угрюмому тевтону
Пристрастье к выправке дано,
Французу — легкость и вино,
Моря достались Альбиону.
Над златом чахнет Вечный Жид…
А нам авось принадлежит!
Авось, аренды забывая,
Ханжа запрется в монастырь,
Авось, по манью Николая,
Семействам возвратит Сибирь
Сынов, которых нынче травит;
Авось дороги нам исправят,
И заведет крещеный мир
На каждой станции сортир;
Авось в просторах наших стылых
Возникнет честный, правый суд;
Авось нам вольность принесут
Извне, коль сами мы не в силах, -
Как грезил сам Наполеон…
Да где ему — пропал и он.
Сей муж судьбы, сей странник бранный,
Пред кем унизились цари,
Сей всадник, папою венчанный,
Исчезнувший, как тень зари,
Мечтал захваченной державе
Внушить понятия о праве,
На холод цепи крепостной
Повеять галльскою весной,
Дать конституцию… Какое!
Российский дух себя хранит.
Разбивши грудь о наш гранит,
Измучен казнею покоя,
В изгнанье гордый дух угас.
Кто покорит нас, кроме нас?!
Тряслися грозно Пиренеи,
Волкан Неаполя пылал,
Безрукий князь друзьям Мореи
Из Кишенева уж мигал.
А на Руси, врагов развеяв,
Уныло правил Аракчеев,
И в уши выбритым рабам
Гремел казенный барабан;
Кинжал Лувьеля, тень Бертона,
Шенье последние слова,
Капета мертвая глава -
В виденьях не тревожат трона:
Спокойно дремлется рабу,
Как деве сказочной в гробу.
«Я всех уйму с моим народом!» -
Наш царь в Конгрессе говорил,
И затруднялся с переводом
Французский дерзостный зоил.
Иль бредит он как сивый мерин,
Иль в самом деле так уверен,
Что вечен будет трон царей
И стон военных лагерей?
Ужель бессильно негодует
Россиийский ум, тиранов бич?
Твой царь в Европе держит спич,
А про тебя и в ус не дует:
Ты, Александровский холоп.
И никаких тебе Европ!
Потешный полк Петра титана,
Дружина старых усачей,
Предавших некогда тирана
Свирепой шайке палачей, -
Живой пример, что чувство долга
Нельзя позорить слишком долго
И что обычный здравый толк
Порой сильней, чем честь и долг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144
Он посмотрел вниз, в черноту пролета, и увидел, как на него надвигается пол, стремительно кружась, и увидел, как, раскинув руки, лежит на этом полу. Но они не давали ему двинуться. Они держали его и улыбались ему заботливо, почти нежно. Глаза их были пустые, светлые.
— Нет, — сказал Большой, — бухгалтерия подождет. Не теперь… Я должен дописать еще немного, совсем немного.
XVI. 1837
Черный вышел, наверное, из зеркала: впрочем, не все ли равно? Ни секунды не раздумывая, он взмолился:
— Помоги мне. Я больше не могу…
— Все будет хорошо, — сказал черный, глядя на него с жалостью. (Почему — с жалостью? Ведь жалость была черным абсолютно чужда.) — Ты не умрешь.
— Правда?
— Если кто и умрет, то не ты.
— Она любит того?
— Нет. Она любит тебя. Ты не умрешь.
— Правда? Правда? И я закончу «Петра»? И меня отпустят ехать куда я захочу?
— Да. Уже скоро.
— Что я должен за это для вас сделать?
— Ничего.
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей.
Сжег. На свечке сжег. Засуетился. Черный куда-то исчез. Осталось только разорвать петлю и освободиться, и потом уж все будет хорошо.
«Барон,
прежде всего позвольте подвести итог всему тому, что произошло недавно. — Поведение вашего сына было мне полностью известно и не могло быть для меня безразличным; но так как оно не выходило из границ светских приличий и так как притом я знал, насколько жена моя заслуживает…
«…»
… имею честь быть, барон, вашим нижайшим и покорнейшим слугою.
26 января 1837 г.»
Вместо эпилога
Они сидели, как обычно, в сквере на Тверской, у памятника Царю, где все встречаются. Они более-менее успешно сдали Издателю (умному, доброму и нисколько не обидчивому) свою книгу, получили более-менее сносный гонорар и теперь, празднуя, пили пиво. Они пили пиво, не обращая на памятник никакого внимания, потому что он давным-давно стал уже привычной и скучной деталью пейзажа. Впрочем, Большой находил, что фигурка Пушкина, протягивающего Царю свою свободно сложенную хвалу, скульптору не удалась, и не раз говорил об этом, а Мелкий считал, что Царь мог бы и не хлопать Пушкина по плечу, а хотя бы обнять за талию, но помалкивал.
Они сидели и пили долго. Когда они совсем напились, им стало казаться, что Пушкин им подмигивает. Но он, разумеется, никому не подмигивал. Он смотрел на Царя открыто, честно и с достоинством, насколько ему позволяла его коленопреклоненная поза.
Властитель слабый и лукавый,
Плешивый щеголь, враг труда,
Нечаянно пригретый славой,
Над нами царствовал тогда.
Его отец, как раз убитый
Сынком и собственною свитой,
Желал подобен быть Петру
И оттого вводил муштру.
Он был Петра убогой тенью,
И сын, взошедши на престол,
Две-три реформы произвел
И дал дорогу просвещенью;
Чуть вольность нам не подарил,
Но Австерлиц его смирил.
Его мы очень смирным знали,
Когда не наши повара
Орла двуглавого щипали
У Бонапартова костра.
Орел, символ австрийской славы!
Как знать, зачем орлы двуглавы
Венчают разных два герба?
Должно быть, нас роднит судьба:
Орел ощипан, словно кочет,
Но до сих пор еще жесток,
Глядит на запад и восток,
А на себя смотреть не хочет -
Хотя при помощи когтей
Терзает собственных детей.
Гроза двенадцатого года
Настала — кто нам тут помог?
Остервенение народа,
Барклай, зима иль русский Бог?
Дерзну в забавном русском слоге
Поразмышлять о русском Боге:
Что изувер, что маловер
Его кроят на свой манер.
Одним он видится Перуном,
Другим мерещится бретер,
Иному — гвардии майор,
А я, бряцающий по струнам,
В нем зрю не строгого отца,
А лишь свободного певца.
Но Бог помог — стал ропот ниже,
И скоро, силою вещей,
Мы очутилися в Париже,
А русский царь главой царей.
Воспой, послушливая Муза,
Оплот Священного Союза:
Россия тужилась, губя
Не Бонапарта, но себя.
Рассвет случился сер и краток:
Все войны русские — предлог,
Чтоб конь казачий растолок
Последний вольности остаток;
И возгласил победный гром
Расправу с внутренним врагом.
И чем жирнее, тем тяжеле;
О русский глупый наш народ,
Скажи, зачем ты в самом деле
Всегда живешь наоборот?
Зачем ты предан властелину,
Который мнет тебя, как глину,
А к тем, кто душу в глине зрит, -
Неблагораден, как Терсит?
Зачем по кругу непреклонно
Бредешь седьмую сотню лет?
А впрочем, ты — как твой поэт -
Ни в чем не хочешь знать закона.
У нас обоих повелось
На все давать ответ «авось!».
Авось, о Шиболет народный,
Тебе б я оду посвятил,
Но стихоплет великородный
Меня уже предупредил.
Он прав: его тупая ода
Достойна бедного народа,
Который принял, как пароль,
Свою особенную роль.
И то: угрюмому тевтону
Пристрастье к выправке дано,
Французу — легкость и вино,
Моря достались Альбиону.
Над златом чахнет Вечный Жид…
А нам авось принадлежит!
Авось, аренды забывая,
Ханжа запрется в монастырь,
Авось, по манью Николая,
Семействам возвратит Сибирь
Сынов, которых нынче травит;
Авось дороги нам исправят,
И заведет крещеный мир
На каждой станции сортир;
Авось в просторах наших стылых
Возникнет честный, правый суд;
Авось нам вольность принесут
Извне, коль сами мы не в силах, -
Как грезил сам Наполеон…
Да где ему — пропал и он.
Сей муж судьбы, сей странник бранный,
Пред кем унизились цари,
Сей всадник, папою венчанный,
Исчезнувший, как тень зари,
Мечтал захваченной державе
Внушить понятия о праве,
На холод цепи крепостной
Повеять галльскою весной,
Дать конституцию… Какое!
Российский дух себя хранит.
Разбивши грудь о наш гранит,
Измучен казнею покоя,
В изгнанье гордый дух угас.
Кто покорит нас, кроме нас?!
Тряслися грозно Пиренеи,
Волкан Неаполя пылал,
Безрукий князь друзьям Мореи
Из Кишенева уж мигал.
А на Руси, врагов развеяв,
Уныло правил Аракчеев,
И в уши выбритым рабам
Гремел казенный барабан;
Кинжал Лувьеля, тень Бертона,
Шенье последние слова,
Капета мертвая глава -
В виденьях не тревожат трона:
Спокойно дремлется рабу,
Как деве сказочной в гробу.
«Я всех уйму с моим народом!» -
Наш царь в Конгрессе говорил,
И затруднялся с переводом
Французский дерзостный зоил.
Иль бредит он как сивый мерин,
Иль в самом деле так уверен,
Что вечен будет трон царей
И стон военных лагерей?
Ужель бессильно негодует
Россиийский ум, тиранов бич?
Твой царь в Европе держит спич,
А про тебя и в ус не дует:
Ты, Александровский холоп.
И никаких тебе Европ!
Потешный полк Петра титана,
Дружина старых усачей,
Предавших некогда тирана
Свирепой шайке палачей, -
Живой пример, что чувство долга
Нельзя позорить слишком долго
И что обычный здравый толк
Порой сильней, чем честь и долг.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144