— спросил Лева.
— Ты хочешь сказать — почему Пушкин не зарыл ее в усадьбе Вяземского, где теперь музей?
— Что за идиотская манера, — фыркнул Лева, — все время повторять «Ты хочешь сказать, что»… Я всегда говорю именно то, что хочу сказать.
Все эти мелкие препирательства показывали одно: как сильно Саша и Лева надоели друг другу. Но они старались сдерживаться, во всяком случае, Саша старался: он и сейчас стерпел, не огрызнулся.
— Пушкин — или, предположим, Вяземский — спрятал бы ее в усадьбе, — повторил Лева. — Он не стал бы зарывать ее на каком-то пустыре.
— Откуда нам знать, что во времена Пушкина там был пустырь? Может, там была деревня, дома крестьянские, огороды.
— Тем более. Пушкин не стал бы прятать свои вещи в крестьянском огороде.
— А может, там были не огороды…
Лева криво и грустно усмехнулся: будь это все в кино, они бы в первый же день пошли к какому-нибудь историку-краеведу, представились — ну, допустим, журналистами — и вызнали б у этого краеведа историю Сашиного участка вплоть до времен палеолита: что и когда на этом месте было, прогуливался ли там Пушкин и какого числа… А их с Сашей всякая мелочь ставила в тупик. Да что там Пушкин! Они даже не могли позвонить в Горюхино и узнать у соседки Мельника, пришел ли старик обратно в ум, — соседку могли уже обработать комитетчики, ей могло показаться подозрительным любопытство приезжих; и даже скажи она, что Мельник уже в порядке, это вовсе не означало бы, что так оно и есть на самом деле. Так и жизнь пройдет — в ожидании Мельника, как дурная пьеса… А что потом? Сможет ли он когда-нибудь вернуться к своей науке? А если нет — зачем все эти мучения?
А Саша думал совсем о другом: он пытался представить себе Пушкина — в цилиндре и с лопатой, роющего яму ночью, на пустыре, озираясь по сторонам, под полною луной. Какая-то странная получалась картинка, неубедительная. Пушкин, наверное, даже не знал, с какого конца держать лопату. Яма была глубокая. А Пушкин был маленький, тощий, физически слабый, тяжелей гусиного пера, небось, никогда ничего не брал в ручки — много он накопает! «Нет, он же на дуэлях стрелялся, — сам себя одернул Саша, — чтобы пистолет держать, нужна твердая рука. Но все равно. Пистолет — это пистолет, а лопата — совсем другое дело. А может, коробочку все-таки закопал Вяземский?» Но Вяземский был князь и, по Сашиному мнению, подавно не умел с лопатой обращаться. «Да были ли вообще во времена Пушкина лопаты? Может, тогда землю рыли этой, как ее… мотыгою. Плохо нас в школе истории учат, очень плохо».
XIV. 1936
Комнатка была круглая, тесная, уставленная всякой всячиной; бронзовые бюсты, картины без рам, книги горами громоздились на полках и прямо на полу. Хозяева пытались наводить порядок, получалось плохо: мало места. В этот октябрьский день хозяин был дома один. От стука в дверь он вздрогнул. Он от всякого стука вздрагивал. Сюда, в башенку, мало кто приходил. Он отпер дверь. В первую минуту он не узнал гостя.
— Добрый день, Павел Сергеевич, — сказал гость.
Голос его был бесцветен, вежлив. Сам он был — худой, с землистым лицом, в очках. Теперь хозяин узнал его (по портретам, лично знакомиться не привелось) и ответил:
— Добрый день, Генрих Григорьевич.
Оба — хозяин и гость — были отставники, неудачники. Хозяин когда-то был (и до сих пор считал себя) графом. Гость когда-то был (и до сих пор за глаза прозывался) фармацевтом. Хозяина выгнали с должности семь лет тому назад. Со времени отставки гостя прошло двадцать четыре дня. Гостю было хуже, он еще не привык. И для него отставка была лишь началом конца. О том, что бывает дальше, он знал не понаслышке.
Хозяин не догадывался о сложных переживаниях гостя, ему было не до них. Он думал о том, что не попрощался с женой и сыном. Для него гость был так же страшен, как был бы страшен, появись он двадцатью четырьмя сутками ранее. Странно было то, что гость пришел за ним сам. Но у них — свои причуды…
— Выйдем на воздух, Павел Сергеевич, — сказал гость, — здесь говорить не хочу.
Хозяин не спросил, о чем гость собирается говорить. Он был уверен, что для него все кончено. Лицо у него было застывшее, взгляд болезненный, рот полуоткрыт.
Двигаясь механически и вяло, он оделся. Они спустились и вышли. Машины не было. Они пошли пешком. Молча они миновали громадную мусорную свалку у монастыря.
— Прогуляемся по набережной, — сказал гость, нервно озираясь, — или нет, лучше…
Они свернули на Пироговку.
Хозяин — теперь, вне стен каморки, он больше не был хозяином, так как же называть его? «гр-н такой-то»? по имени-отчеству? не графом же звать его… — был истерзан усталостью, сломлен многолетними унижениями, парализован страхом; он хотел одного — чтобы побыстрей уж все кончилось. Он не замечал, что гость (тут еще больше подошло бы иное слово, странно похожее — the ghost, но пусть уж гостем остается) смотрит на него не с угрозой, а с надеждой, почти просительно, едва ли не моляще.
Вышли к Девичьему полю, посреди которого гранитной глыбой стоял человек, хмуро глядящий из-под нависших бровей. Каменные пальцы его засунуты были за пояс рубахи, лежащей каменными складками. На скамейках под облетающими липами сидели парочки.
— Присядем, — сказал гость и повел рукой в сторону ближайшей скамьи.
Шереметев опустился на скамейку. Он не чувствовал своего тела. У ног его прыгали воробьи и топтались голуби — взъерошенные, грязные. День был пасмурный, но теплый. Он поднял глаза — прямо в лицо ему смотрел каменный идол; дальше, за сквером, высилась — такая же каменная и серая — Военная академия. От ее огромной гранитной лестницы и мощных парапетов исходило ощущение тяжкой силы. Танк на крыше ничего к этой силе не прибавлял. Сила была сильна не машинами.
Гость застенчиво кашлянул.
— Как вы… как ваши дела? — спросил он. Голос его был немного охриплый.
— Благодарю, все хорошо, — бездумно ответил Шереметев. «Кто это? Кто ему отвечает? Это не я…»
— Я всегда считал и считаю, Павел Сергеевич, — сказал гость, — что с вами обошлись несправедливо.
Шереметев молчал. Он вновь опустил глаза и смотрел на голубей. «Несправедливо… несправедливо…» В двадцать седьмом он еще на что-то надеялся. В двадцать девятом — успокоился. Теперь покой закончился, а надеяться было не на что.
— Интрига, — сказал гость. — Много интриг. Со мной тоже поступили несправедливо.
Шереметев пытался вспомнить, кем теперь стал гость. «Нарком чего-то… но чего? Связи, кажется… Но это все игры… Он и его преемник и погубитель — они просто играют. Вот они пришли за мной…»
— При вас, Павел Сергеевич, усадьба содержалась в наилучшем виде. А что теперь? Санаторий для чиновников. Не берегут народное достояние. Вот когда вы были хранителем усадьбы — все содержалось в наилучшем виде…
Шереметев не понимал, для чего это говорится.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144
— Ты хочешь сказать — почему Пушкин не зарыл ее в усадьбе Вяземского, где теперь музей?
— Что за идиотская манера, — фыркнул Лева, — все время повторять «Ты хочешь сказать, что»… Я всегда говорю именно то, что хочу сказать.
Все эти мелкие препирательства показывали одно: как сильно Саша и Лева надоели друг другу. Но они старались сдерживаться, во всяком случае, Саша старался: он и сейчас стерпел, не огрызнулся.
— Пушкин — или, предположим, Вяземский — спрятал бы ее в усадьбе, — повторил Лева. — Он не стал бы зарывать ее на каком-то пустыре.
— Откуда нам знать, что во времена Пушкина там был пустырь? Может, там была деревня, дома крестьянские, огороды.
— Тем более. Пушкин не стал бы прятать свои вещи в крестьянском огороде.
— А может, там были не огороды…
Лева криво и грустно усмехнулся: будь это все в кино, они бы в первый же день пошли к какому-нибудь историку-краеведу, представились — ну, допустим, журналистами — и вызнали б у этого краеведа историю Сашиного участка вплоть до времен палеолита: что и когда на этом месте было, прогуливался ли там Пушкин и какого числа… А их с Сашей всякая мелочь ставила в тупик. Да что там Пушкин! Они даже не могли позвонить в Горюхино и узнать у соседки Мельника, пришел ли старик обратно в ум, — соседку могли уже обработать комитетчики, ей могло показаться подозрительным любопытство приезжих; и даже скажи она, что Мельник уже в порядке, это вовсе не означало бы, что так оно и есть на самом деле. Так и жизнь пройдет — в ожидании Мельника, как дурная пьеса… А что потом? Сможет ли он когда-нибудь вернуться к своей науке? А если нет — зачем все эти мучения?
А Саша думал совсем о другом: он пытался представить себе Пушкина — в цилиндре и с лопатой, роющего яму ночью, на пустыре, озираясь по сторонам, под полною луной. Какая-то странная получалась картинка, неубедительная. Пушкин, наверное, даже не знал, с какого конца держать лопату. Яма была глубокая. А Пушкин был маленький, тощий, физически слабый, тяжелей гусиного пера, небось, никогда ничего не брал в ручки — много он накопает! «Нет, он же на дуэлях стрелялся, — сам себя одернул Саша, — чтобы пистолет держать, нужна твердая рука. Но все равно. Пистолет — это пистолет, а лопата — совсем другое дело. А может, коробочку все-таки закопал Вяземский?» Но Вяземский был князь и, по Сашиному мнению, подавно не умел с лопатой обращаться. «Да были ли вообще во времена Пушкина лопаты? Может, тогда землю рыли этой, как ее… мотыгою. Плохо нас в школе истории учат, очень плохо».
XIV. 1936
Комнатка была круглая, тесная, уставленная всякой всячиной; бронзовые бюсты, картины без рам, книги горами громоздились на полках и прямо на полу. Хозяева пытались наводить порядок, получалось плохо: мало места. В этот октябрьский день хозяин был дома один. От стука в дверь он вздрогнул. Он от всякого стука вздрагивал. Сюда, в башенку, мало кто приходил. Он отпер дверь. В первую минуту он не узнал гостя.
— Добрый день, Павел Сергеевич, — сказал гость.
Голос его был бесцветен, вежлив. Сам он был — худой, с землистым лицом, в очках. Теперь хозяин узнал его (по портретам, лично знакомиться не привелось) и ответил:
— Добрый день, Генрих Григорьевич.
Оба — хозяин и гость — были отставники, неудачники. Хозяин когда-то был (и до сих пор считал себя) графом. Гость когда-то был (и до сих пор за глаза прозывался) фармацевтом. Хозяина выгнали с должности семь лет тому назад. Со времени отставки гостя прошло двадцать четыре дня. Гостю было хуже, он еще не привык. И для него отставка была лишь началом конца. О том, что бывает дальше, он знал не понаслышке.
Хозяин не догадывался о сложных переживаниях гостя, ему было не до них. Он думал о том, что не попрощался с женой и сыном. Для него гость был так же страшен, как был бы страшен, появись он двадцатью четырьмя сутками ранее. Странно было то, что гость пришел за ним сам. Но у них — свои причуды…
— Выйдем на воздух, Павел Сергеевич, — сказал гость, — здесь говорить не хочу.
Хозяин не спросил, о чем гость собирается говорить. Он был уверен, что для него все кончено. Лицо у него было застывшее, взгляд болезненный, рот полуоткрыт.
Двигаясь механически и вяло, он оделся. Они спустились и вышли. Машины не было. Они пошли пешком. Молча они миновали громадную мусорную свалку у монастыря.
— Прогуляемся по набережной, — сказал гость, нервно озираясь, — или нет, лучше…
Они свернули на Пироговку.
Хозяин — теперь, вне стен каморки, он больше не был хозяином, так как же называть его? «гр-н такой-то»? по имени-отчеству? не графом же звать его… — был истерзан усталостью, сломлен многолетними унижениями, парализован страхом; он хотел одного — чтобы побыстрей уж все кончилось. Он не замечал, что гость (тут еще больше подошло бы иное слово, странно похожее — the ghost, но пусть уж гостем остается) смотрит на него не с угрозой, а с надеждой, почти просительно, едва ли не моляще.
Вышли к Девичьему полю, посреди которого гранитной глыбой стоял человек, хмуро глядящий из-под нависших бровей. Каменные пальцы его засунуты были за пояс рубахи, лежащей каменными складками. На скамейках под облетающими липами сидели парочки.
— Присядем, — сказал гость и повел рукой в сторону ближайшей скамьи.
Шереметев опустился на скамейку. Он не чувствовал своего тела. У ног его прыгали воробьи и топтались голуби — взъерошенные, грязные. День был пасмурный, но теплый. Он поднял глаза — прямо в лицо ему смотрел каменный идол; дальше, за сквером, высилась — такая же каменная и серая — Военная академия. От ее огромной гранитной лестницы и мощных парапетов исходило ощущение тяжкой силы. Танк на крыше ничего к этой силе не прибавлял. Сила была сильна не машинами.
Гость застенчиво кашлянул.
— Как вы… как ваши дела? — спросил он. Голос его был немного охриплый.
— Благодарю, все хорошо, — бездумно ответил Шереметев. «Кто это? Кто ему отвечает? Это не я…»
— Я всегда считал и считаю, Павел Сергеевич, — сказал гость, — что с вами обошлись несправедливо.
Шереметев молчал. Он вновь опустил глаза и смотрел на голубей. «Несправедливо… несправедливо…» В двадцать седьмом он еще на что-то надеялся. В двадцать девятом — успокоился. Теперь покой закончился, а надеяться было не на что.
— Интрига, — сказал гость. — Много интриг. Со мной тоже поступили несправедливо.
Шереметев пытался вспомнить, кем теперь стал гость. «Нарком чего-то… но чего? Связи, кажется… Но это все игры… Он и его преемник и погубитель — они просто играют. Вот они пришли за мной…»
— При вас, Павел Сергеевич, усадьба содержалась в наилучшем виде. А что теперь? Санаторий для чиновников. Не берегут народное достояние. Вот когда вы были хранителем усадьбы — все содержалось в наилучшем виде…
Шереметев не понимал, для чего это говорится.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144