— Они ж не собаки. Мы ж люди. Пусть копают. Только по-быстрому.
— А эту дрянь куда? — Они говорили об арбузе. — Съедим?
— Туда же, — сказал главарь, — он городской, с нитратами…
Они развязали Сашу и дали ему лопату. Водителю и шурину тоже дали лопаты и, отведя их на опушку леса, велели копать. Водитель и шурин с тупым отчаянием на лицах стали копать. Двое бандитов целились в них из обрезов.
Саша раньше не раз видел такое в кино, он всегда удивлялся, как это люди соглашаются рыть себе могилы, и сначала думал, что он, окажись в такой ситуации, — копать ни за что не станет, пусть делают что хотят; но потом думал, что, наверное, ему просто трудно представить эту ситуацию, и раз все копают, то и он стал бы; а в последнее время он опять думал, что не всякий согласится, к примеру, Пушкин ни за что не согласился б, а плюнул своим мучителям в морды; но, с другой стороны, Нарумова рассказывала, что Гумилев себе могилу — копал… Опять же кино: там герой иногда принимался рыть могилу и тем самым тянул время, а за это время другой герой прибегал и спасал его, но это всего лишь выдумка, никто никогда никого в последнюю минуту не спасает… Теперь Саша попал в ту самую ситуацию, но не помнил своих тогдашних сложных мыслей. Он видел, что Левы нет. Леву давно убили, а тот разговор между водителем и шурином он просто неправильно понял… Он был оглушен, измотан, ко всему равнодушен, почти мертв. Инстинкт, повелевающий цепляться за жизнь до последнего, в нем давно уже притупился, а с того дня, когда он бежал из Покровского и оставил беспомощную Машу, не зная, убьют ее или нет, — жить стало совсем противно и скучно. О Сашке он не вспомнил даже. Ему было лень унижаться. Он выронил лопату. Лопата упала рядом с арбузом.
— Копай, — сказал главарь.
— Стреляй, — сказал Саша.
— Ишь ты какой! — удивился главарь. Он сделал знак, и другой бандит подошел к Саше и кастетом ударил его.
Саша упал на колени, потом повалился на бок. Все лицо его было залито кровью. Бандит еще раз ударил его и потребовал, чтоб он копал. От злобы Саша почти не чувствовал физической боли. Он уже знал, что не станет этого делать ни за что в мире, даже если ему пообещают жизнь — кому нужна такая жизнь, да еще в одиночку, без Левы! Но бандиты этого не знали и были заинтересованы. Им не часто попадались придурки, отказывающиеся копать. Обычно все копали как миленькие.
Они стали бить Сашу ногами, стараясь ударить побольней. От этого занятия они вошли в раж. Саша даже не пытался прикрыть голову, он что-то хрипел и плевался, точно напрашиваясь, чтоб его поскорей забили до смерти. Тому бандиту, что стоял с обрезом и присматривал за водителем и шурином (те, испуганные жестокой расправой над уклонистом, копали усердно — тут какая-то психологическая загадка, ведь им ли было не знать, что пощады не будет, или же они тянули время, надеясь на киношное спасение в последний миг?), стало немножко обидно, что все бьют, а он как-то в стороне; и он слегка, самую малость повернулся к своим товарищам, избивающим Сашу. Этого легкого неверного движения было достаточно, чтобы шурин швырнул в него лопатой и стремительным рысьим броском метнулся в лес, и водитель — тоже, и — началось: бандит, по чьей вине они бежали, кинулся следом, но лопата сильно задела его, и он хромал; главарь, вскинув обрез к плечу, стрелял бегущим вслед, но было уже совсем темно и ни черта не видно; третий бандит, схватив валяющуюся лопату, занес ее над Сашиной головой — Сашино тело (сам Саша никакого участия в этом не принимал) попыталось отползти; бандит, ухмыляясь, шагнул следом; в это мгновение с дороги, где стояли «Нива» и «шестерка», раздался крик:
— Стоять! Милиция! Руки вверх!
Крик был визгливый, тоненький, слабый, но очень уж неожиданный, и не та была ситуация, чтоб анализировать и рассуждать. Бандит в темноте споткнулся обо что-то круглое, большое, и удар лопаты пришелся по касательной, ободрав Саше ухо: пригнувшись, бандит вместе с остальными бросился в лес. Саша с трудом поднялся на четвереньки и, кашляя и плюя кровью, пополз туда же. Милиции он боялся больше, чем бандитов.
Уже через несколько метров он задохнулся и повалился ничком на землю. Во рту было полно крови. Язык наткнулся на острые пеньки — нескольких зубов не было… Саша застонал от горя и ужаса. У него были превосходные зубы — белые, ровные, блестящие, все до единого свои родные, и он очень гордился ими. В наше время зубы — это капитал (так говорил Олег), и человек без зубов — все равно что человек без штанов. Один, в глухом лесу, без копейки денег, без документов (бланки паспортов бандиты, конечно, тоже забрали), без Левы, без зубов! Лучше б его прикончили! Да уж лучше милиция…
Кто-то с ужасным шумом и треском брел к нему от дороги; Саша мог прижаться к земле и остаться незамеченным, но нарочно приподнялся на руках, сел и промычал разбитым ртом:
— Э-эй…
О том, что в здешних лесах водятся медведи, он напрочь забыл.
X. 1833
Обеды князя Одоевского были нехороши, и дом мал и тесен, но вечера — выше похвал. Считалось, что в Петербурге всего четыре достойных гостиных: Олениных, Карамзиных, Виельгорских и Одоевских. Но он редко бывал у Одоевского. Видеть Одоевского было неприятно. За три прошедших года он не смог забыть куклу со страдальческим выражением на белом лице, не смог забыть, как дергались у куклы ручки и ножки. Он избегал поворачиваться к Одоевскому спиной: всякий раз, как ему случалось сделать это, ему казалось, что кукла повернула свою большую голову и глядит ему в спину лукаво и страшно. Он скорей отрезал бы себе язык, чем заговорит с Одоевским о том. А Одоевский не чувствовал его холодности: то звал альманах издавать, то еще что-нибудь. Одоевский делал вид, что тогда ничего не было. Только в своих нелепых пьесах Одоевский то и дело проговаривался, будто дразнил. Ах, все это, конечно, была чепуха, блажь, наваждение. Князь Одоевский был безобиднейший, милейший, тихий человечек. Вины князя не было в том, что он когда-то кому-то приснился. И тем не менее…
Он не поехал бы к Одоевскому и в эту ноябрьскую субботу, но жена хотела, она любила видеть людей, что собирались там. После театра они приехали. Вяземского не было еще, он никогда не появлялся раньше второго часа ночи. Жена разговаривала с князем Волконским. Он не глядел на нее, но всегда знал, где она. Она была очень хороша в черном, слишком хороша. Он сидел в креслах. Подходили знакомые. Говорили о Гофмане, все восхищались Гофманом и потихоньку посмеивались над хозяином дома, которому, видимо, казалось, что он пишет вроде Гофмана, но писал князь просто плохо; если не дано человеку писать хорошо — хоть все тайны выведай, хоть месяцы напролет слушай бой маленьких барабанов и гляди на чужое солнце, ничего не поможет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144
— А эту дрянь куда? — Они говорили об арбузе. — Съедим?
— Туда же, — сказал главарь, — он городской, с нитратами…
Они развязали Сашу и дали ему лопату. Водителю и шурину тоже дали лопаты и, отведя их на опушку леса, велели копать. Водитель и шурин с тупым отчаянием на лицах стали копать. Двое бандитов целились в них из обрезов.
Саша раньше не раз видел такое в кино, он всегда удивлялся, как это люди соглашаются рыть себе могилы, и сначала думал, что он, окажись в такой ситуации, — копать ни за что не станет, пусть делают что хотят; но потом думал, что, наверное, ему просто трудно представить эту ситуацию, и раз все копают, то и он стал бы; а в последнее время он опять думал, что не всякий согласится, к примеру, Пушкин ни за что не согласился б, а плюнул своим мучителям в морды; но, с другой стороны, Нарумова рассказывала, что Гумилев себе могилу — копал… Опять же кино: там герой иногда принимался рыть могилу и тем самым тянул время, а за это время другой герой прибегал и спасал его, но это всего лишь выдумка, никто никогда никого в последнюю минуту не спасает… Теперь Саша попал в ту самую ситуацию, но не помнил своих тогдашних сложных мыслей. Он видел, что Левы нет. Леву давно убили, а тот разговор между водителем и шурином он просто неправильно понял… Он был оглушен, измотан, ко всему равнодушен, почти мертв. Инстинкт, повелевающий цепляться за жизнь до последнего, в нем давно уже притупился, а с того дня, когда он бежал из Покровского и оставил беспомощную Машу, не зная, убьют ее или нет, — жить стало совсем противно и скучно. О Сашке он не вспомнил даже. Ему было лень унижаться. Он выронил лопату. Лопата упала рядом с арбузом.
— Копай, — сказал главарь.
— Стреляй, — сказал Саша.
— Ишь ты какой! — удивился главарь. Он сделал знак, и другой бандит подошел к Саше и кастетом ударил его.
Саша упал на колени, потом повалился на бок. Все лицо его было залито кровью. Бандит еще раз ударил его и потребовал, чтоб он копал. От злобы Саша почти не чувствовал физической боли. Он уже знал, что не станет этого делать ни за что в мире, даже если ему пообещают жизнь — кому нужна такая жизнь, да еще в одиночку, без Левы! Но бандиты этого не знали и были заинтересованы. Им не часто попадались придурки, отказывающиеся копать. Обычно все копали как миленькие.
Они стали бить Сашу ногами, стараясь ударить побольней. От этого занятия они вошли в раж. Саша даже не пытался прикрыть голову, он что-то хрипел и плевался, точно напрашиваясь, чтоб его поскорей забили до смерти. Тому бандиту, что стоял с обрезом и присматривал за водителем и шурином (те, испуганные жестокой расправой над уклонистом, копали усердно — тут какая-то психологическая загадка, ведь им ли было не знать, что пощады не будет, или же они тянули время, надеясь на киношное спасение в последний миг?), стало немножко обидно, что все бьют, а он как-то в стороне; и он слегка, самую малость повернулся к своим товарищам, избивающим Сашу. Этого легкого неверного движения было достаточно, чтобы шурин швырнул в него лопатой и стремительным рысьим броском метнулся в лес, и водитель — тоже, и — началось: бандит, по чьей вине они бежали, кинулся следом, но лопата сильно задела его, и он хромал; главарь, вскинув обрез к плечу, стрелял бегущим вслед, но было уже совсем темно и ни черта не видно; третий бандит, схватив валяющуюся лопату, занес ее над Сашиной головой — Сашино тело (сам Саша никакого участия в этом не принимал) попыталось отползти; бандит, ухмыляясь, шагнул следом; в это мгновение с дороги, где стояли «Нива» и «шестерка», раздался крик:
— Стоять! Милиция! Руки вверх!
Крик был визгливый, тоненький, слабый, но очень уж неожиданный, и не та была ситуация, чтоб анализировать и рассуждать. Бандит в темноте споткнулся обо что-то круглое, большое, и удар лопаты пришелся по касательной, ободрав Саше ухо: пригнувшись, бандит вместе с остальными бросился в лес. Саша с трудом поднялся на четвереньки и, кашляя и плюя кровью, пополз туда же. Милиции он боялся больше, чем бандитов.
Уже через несколько метров он задохнулся и повалился ничком на землю. Во рту было полно крови. Язык наткнулся на острые пеньки — нескольких зубов не было… Саша застонал от горя и ужаса. У него были превосходные зубы — белые, ровные, блестящие, все до единого свои родные, и он очень гордился ими. В наше время зубы — это капитал (так говорил Олег), и человек без зубов — все равно что человек без штанов. Один, в глухом лесу, без копейки денег, без документов (бланки паспортов бандиты, конечно, тоже забрали), без Левы, без зубов! Лучше б его прикончили! Да уж лучше милиция…
Кто-то с ужасным шумом и треском брел к нему от дороги; Саша мог прижаться к земле и остаться незамеченным, но нарочно приподнялся на руках, сел и промычал разбитым ртом:
— Э-эй…
О том, что в здешних лесах водятся медведи, он напрочь забыл.
X. 1833
Обеды князя Одоевского были нехороши, и дом мал и тесен, но вечера — выше похвал. Считалось, что в Петербурге всего четыре достойных гостиных: Олениных, Карамзиных, Виельгорских и Одоевских. Но он редко бывал у Одоевского. Видеть Одоевского было неприятно. За три прошедших года он не смог забыть куклу со страдальческим выражением на белом лице, не смог забыть, как дергались у куклы ручки и ножки. Он избегал поворачиваться к Одоевскому спиной: всякий раз, как ему случалось сделать это, ему казалось, что кукла повернула свою большую голову и глядит ему в спину лукаво и страшно. Он скорей отрезал бы себе язык, чем заговорит с Одоевским о том. А Одоевский не чувствовал его холодности: то звал альманах издавать, то еще что-нибудь. Одоевский делал вид, что тогда ничего не было. Только в своих нелепых пьесах Одоевский то и дело проговаривался, будто дразнил. Ах, все это, конечно, была чепуха, блажь, наваждение. Князь Одоевский был безобиднейший, милейший, тихий человечек. Вины князя не было в том, что он когда-то кому-то приснился. И тем не менее…
Он не поехал бы к Одоевскому и в эту ноябрьскую субботу, но жена хотела, она любила видеть людей, что собирались там. После театра они приехали. Вяземского не было еще, он никогда не появлялся раньше второго часа ночи. Жена разговаривала с князем Волконским. Он не глядел на нее, но всегда знал, где она. Она была очень хороша в черном, слишком хороша. Он сидел в креслах. Подходили знакомые. Говорили о Гофмане, все восхищались Гофманом и потихоньку посмеивались над хозяином дома, которому, видимо, казалось, что он пишет вроде Гофмана, но писал князь просто плохо; если не дано человеку писать хорошо — хоть все тайны выведай, хоть месяцы напролет слушай бой маленьких барабанов и гляди на чужое солнце, ничего не поможет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144