Все в его жизни… Он был снова — жених, без пяти минут муж и отец семейства. Покой очень скоро кончится; не нужно заглядывать в зеркало и слушать маленькие барабаны, чтобы знать это. Но хоть сейчас… Ему еще нужно было освободиться от одной скверной вещи, чтобы покой стал полон. Он уже не однажды пытался избавиться от нее. Рука поднималась — и падала. Нет, никакого влияния сверхъестественного тут не было; просто — жаль… Как-то бы устроить так, чтоб она была, но будто ее и не было. Он сказал Вяземскому, что хочет спрятать некий документ. Вяземский согласился без лишних вопросов. Он сказал Вяземскому, что документ не опасен. Он сказал правду: кому мог быть опасен такой бред, кроме самого безумца?
Вяземский отвечал, что он мог бы и не говорить этого. Вяземский хранил у себя документы куда более опасные. Об этом не знал никто, кроме самого Вяземского и тех, кто просил его что-то сохранить. А просили нередко: многим Петр Вяземский казался неуязвимым: никто не бранил власть предержащих с такою злобой и никому это не сходило с рук так легко. Вяземскому эти просьбы льстили бесконечно. Он после декабря сберег портфель Пущина. Он был очень смел и очень предан своим друзьям, и он любил, чтобы друзья его смелость и преданность — ценили.
Вяземский обещал ему, что спрячет рукопись. Она была тут же, с ним, под шубою, и он тотчас отдал ее Вяземскому. Их руки встретились: рука Вяземского была, как обычно, тепла ровною теплотой. И почти сразу Вяземский спросил (с отлично выделанным равнодушием, никто так не умел прятать под равнодушие свою горячность, как Вяземский):
— Ну, а что мой фон-Визин?
Статью о фон-Визине Вяземский дал ему читать еще накануне. Он прочел сразу же. Обычно он тотчас говорил свое мнение. Но в этот раз молчал: статья ему не понравилась, а он не любил и не умел бранить чужой труд. (Вяземский же разбирал и критиковал его — с наслаждением. Критика Вяземского была всегда точна, остра, справедлива, и он любил и ценил эту критику, как ничью другую.) Теперь уж промолчать было невозможно, но и отвечать не хотелось: своим вопросом Вяземский будто требовал платы за услугу. Неохотно он ответил, что статья превосходна, но автор чересчур нападает на фон-Визина за мнения того о французах и слишком хвалит французских энциклопедистов. Это было не совсем то, что он думал; но, когда он говорил это, ему казалось, что он говорит правду.
— Ты ревнуешь, — сказал Вяземский.
Вот это была правда: ругая французов, он ревновал. Они все были вольны делать что хотели, путешествовать, говорить что в голову взбредет. Если они и сидели по клеткам, то — по собственной воле.
Сделав ему больно и видя это, Вяземский весь расцвел: сознание своей правоты было Вяземскому нужно как воздух. Но сердце Вяземского было нежное; как только Вяземский увидал, что укол попал в цель, как сразу любовь и жалость переполнили это сердце. И дальше они стали говорить о том, что хорошо бы ему с женою поехать путешествовать. Приятно было утешать себя такими мечтами.
— А еще лучше б ты с нами поехал, — опять не удержался Вяземский.
«С нами»! Иногда ему казалось, что Вяземский хочет, чтоб он вовсе никогда ни на ком не женился и так и был до смерти приживалом в семье Вяземских. Счастье мужа с женою неполно без свидетеля, обреченного завидовать; то небольшое, что когда-то было меж ним и княгиней Верой, не вредило счастью Вяземских, а лишь укрепляло их торжество. Он отлично представлял себе, как ночью — князь читает в кровати, княгиня убирает волосы на ночь — они судачат о нем. «Разве Пушкин, женившись, приедет в Петербург и думает там жить? — Ах, друг мой: ему здесь нельзя будет за всеми тянуться, а я уверен, что в любви его к жене будет много тщеславия». Все мысли его о Вяземском постоянно были такие злые. Он доходил до того, что злился, отчего Вяземский князь, а он — нет. Если таковы были его отношения с лучшими друзьями и таков был его самый спокойный день — какими же были другие? Его сердце не было нежным, как у Вяземского. Ему казалось, что сердца там, внутри, вообще нет, а лежит вместо сердца сухая, пыльная, колючая тряпка, и от этой тряпки беспрестанно все болит.
Перед ужином Вяземский сказал ему, что спрятал рукопись в надежном месте. Он не спросил, в каком. Теперь, когда ее с ним не было и он не знал, где она, колючая тряпка будто меньше причиняла боли. Злоба на Вяземского ушла. Вяземский был неизлечимо здоров. Он — неизлечимо болен. В этом вся разница. Несправедливо, гадко и глупо было ставить в укор Вяземскому это несокрушимое душевное здоровье.
Ночью опять пошел снег. Ветра не было; снег падал отвесно, крупными хлопьями, очень мягко, как кошка ступает. Он долго сидел у окна. В парке было светло; дорожки были таинственные, тихие. Болезнь его лежала, свернувшись клубочком, где-то там, под снегом. Может быть, она не вернется к нему, растает, как холера, и все обойдется.
IX
Саша разлепил веки. В голове стреляла тупая боль. Он лежал скрючившись на полу машины и не мог пошевелить руками, потому что они были связаны за спиной. В головах у него катался арбуз. Ногами он тоже двигать не мог, потому что шурин поставил на них свои тяжеленные ноги. Саша не видел с полу, где Лева, и не знал, жив ли он.
— Мужики… — прохрипел Саша, — Возьмите деньги…
— Взяли уже, — сказал шурин.
— Чего вам еще?!
Шурин ногой несильно ударил Сашу в подбородок.
— Давай тут, — сказал шурин водителю.
— Копать или так? — спросил водитель.
— Так, — сказал шурин. — Этот больно здоровый, чтоб ему руки развязывать. А тот хилый, он до утра будет копать.
Они засмеялись. Они, конечно, говорили о могилах. Из этих реплик Саша понял, что Лева пока еще жив. Это давало какую-то надежду.
— Ну, давай же, с Богом, — сказал шурин.
— Погоди, — сказал водитель, — кто-то сзади гонит… Нехай проедут.
Водитель замедлил ход и прижался к обочине, чтобы пропустить другую машину — дорога была очень узка. Чужие фары были уже совсем близко. Та машина была хуже этой — «шестерка» разбитая. Она шла так быстро, как только могла. Поравнявшись с «Нивой», она вдруг тоже стала замедлять ход. Она подрезала «Ниву». Водитель резко затормозил, арбуз покатился и стукнул Сашу. «Шестерка» лихо развернулась и стала боком, загораживая дорогу; «Нива» снесла б ее, как перышко, если бы не потеря скорости; а теперь уж поздно было: из «шестерки» выпрыгнули трое людей с обрезами и подбежали к «Ниве». Шурин не успел выстрелить. Вооруженные люди рванули дверцу и вытащили его. Они всех вытряхнули из «Нивы» — водителя, шурина, Сашу и арбуз. (Левы нигде не было.) Шурина и водителя они держали на прицелах.
— Копать или так? — спросил один из них.
Это была другая банда, она охотилась на водителей, убивала их и забирала машины.
— Пусть копают, — сказал высокий темноволосый мужик (главарь, видимо) и перекрестился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144
Вяземский отвечал, что он мог бы и не говорить этого. Вяземский хранил у себя документы куда более опасные. Об этом не знал никто, кроме самого Вяземского и тех, кто просил его что-то сохранить. А просили нередко: многим Петр Вяземский казался неуязвимым: никто не бранил власть предержащих с такою злобой и никому это не сходило с рук так легко. Вяземскому эти просьбы льстили бесконечно. Он после декабря сберег портфель Пущина. Он был очень смел и очень предан своим друзьям, и он любил, чтобы друзья его смелость и преданность — ценили.
Вяземский обещал ему, что спрячет рукопись. Она была тут же, с ним, под шубою, и он тотчас отдал ее Вяземскому. Их руки встретились: рука Вяземского была, как обычно, тепла ровною теплотой. И почти сразу Вяземский спросил (с отлично выделанным равнодушием, никто так не умел прятать под равнодушие свою горячность, как Вяземский):
— Ну, а что мой фон-Визин?
Статью о фон-Визине Вяземский дал ему читать еще накануне. Он прочел сразу же. Обычно он тотчас говорил свое мнение. Но в этот раз молчал: статья ему не понравилась, а он не любил и не умел бранить чужой труд. (Вяземский же разбирал и критиковал его — с наслаждением. Критика Вяземского была всегда точна, остра, справедлива, и он любил и ценил эту критику, как ничью другую.) Теперь уж промолчать было невозможно, но и отвечать не хотелось: своим вопросом Вяземский будто требовал платы за услугу. Неохотно он ответил, что статья превосходна, но автор чересчур нападает на фон-Визина за мнения того о французах и слишком хвалит французских энциклопедистов. Это было не совсем то, что он думал; но, когда он говорил это, ему казалось, что он говорит правду.
— Ты ревнуешь, — сказал Вяземский.
Вот это была правда: ругая французов, он ревновал. Они все были вольны делать что хотели, путешествовать, говорить что в голову взбредет. Если они и сидели по клеткам, то — по собственной воле.
Сделав ему больно и видя это, Вяземский весь расцвел: сознание своей правоты было Вяземскому нужно как воздух. Но сердце Вяземского было нежное; как только Вяземский увидал, что укол попал в цель, как сразу любовь и жалость переполнили это сердце. И дальше они стали говорить о том, что хорошо бы ему с женою поехать путешествовать. Приятно было утешать себя такими мечтами.
— А еще лучше б ты с нами поехал, — опять не удержался Вяземский.
«С нами»! Иногда ему казалось, что Вяземский хочет, чтоб он вовсе никогда ни на ком не женился и так и был до смерти приживалом в семье Вяземских. Счастье мужа с женою неполно без свидетеля, обреченного завидовать; то небольшое, что когда-то было меж ним и княгиней Верой, не вредило счастью Вяземских, а лишь укрепляло их торжество. Он отлично представлял себе, как ночью — князь читает в кровати, княгиня убирает волосы на ночь — они судачат о нем. «Разве Пушкин, женившись, приедет в Петербург и думает там жить? — Ах, друг мой: ему здесь нельзя будет за всеми тянуться, а я уверен, что в любви его к жене будет много тщеславия». Все мысли его о Вяземском постоянно были такие злые. Он доходил до того, что злился, отчего Вяземский князь, а он — нет. Если таковы были его отношения с лучшими друзьями и таков был его самый спокойный день — какими же были другие? Его сердце не было нежным, как у Вяземского. Ему казалось, что сердца там, внутри, вообще нет, а лежит вместо сердца сухая, пыльная, колючая тряпка, и от этой тряпки беспрестанно все болит.
Перед ужином Вяземский сказал ему, что спрятал рукопись в надежном месте. Он не спросил, в каком. Теперь, когда ее с ним не было и он не знал, где она, колючая тряпка будто меньше причиняла боли. Злоба на Вяземского ушла. Вяземский был неизлечимо здоров. Он — неизлечимо болен. В этом вся разница. Несправедливо, гадко и глупо было ставить в укор Вяземскому это несокрушимое душевное здоровье.
Ночью опять пошел снег. Ветра не было; снег падал отвесно, крупными хлопьями, очень мягко, как кошка ступает. Он долго сидел у окна. В парке было светло; дорожки были таинственные, тихие. Болезнь его лежала, свернувшись клубочком, где-то там, под снегом. Может быть, она не вернется к нему, растает, как холера, и все обойдется.
IX
Саша разлепил веки. В голове стреляла тупая боль. Он лежал скрючившись на полу машины и не мог пошевелить руками, потому что они были связаны за спиной. В головах у него катался арбуз. Ногами он тоже двигать не мог, потому что шурин поставил на них свои тяжеленные ноги. Саша не видел с полу, где Лева, и не знал, жив ли он.
— Мужики… — прохрипел Саша, — Возьмите деньги…
— Взяли уже, — сказал шурин.
— Чего вам еще?!
Шурин ногой несильно ударил Сашу в подбородок.
— Давай тут, — сказал шурин водителю.
— Копать или так? — спросил водитель.
— Так, — сказал шурин. — Этот больно здоровый, чтоб ему руки развязывать. А тот хилый, он до утра будет копать.
Они засмеялись. Они, конечно, говорили о могилах. Из этих реплик Саша понял, что Лева пока еще жив. Это давало какую-то надежду.
— Ну, давай же, с Богом, — сказал шурин.
— Погоди, — сказал водитель, — кто-то сзади гонит… Нехай проедут.
Водитель замедлил ход и прижался к обочине, чтобы пропустить другую машину — дорога была очень узка. Чужие фары были уже совсем близко. Та машина была хуже этой — «шестерка» разбитая. Она шла так быстро, как только могла. Поравнявшись с «Нивой», она вдруг тоже стала замедлять ход. Она подрезала «Ниву». Водитель резко затормозил, арбуз покатился и стукнул Сашу. «Шестерка» лихо развернулась и стала боком, загораживая дорогу; «Нива» снесла б ее, как перышко, если бы не потеря скорости; а теперь уж поздно было: из «шестерки» выпрыгнули трое людей с обрезами и подбежали к «Ниве». Шурин не успел выстрелить. Вооруженные люди рванули дверцу и вытащили его. Они всех вытряхнули из «Нивы» — водителя, шурина, Сашу и арбуз. (Левы нигде не было.) Шурина и водителя они держали на прицелах.
— Копать или так? — спросил один из них.
Это была другая банда, она охотилась на водителей, убивала их и забирала машины.
— Пусть копают, — сказал высокий темноволосый мужик (главарь, видимо) и перекрестился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144