Когда медсестра отошла к другим пострадавшим, Саша свесил ноги, осторожно попробовал встать. Ноги не сразу, но все ж послушались его. Он ощупал себя: ножа не было, но деньги — деньги были в кармане. Он соскользнул с каталки и пошел по направлению к лестнице, хватаясь за что попало, чтоб не упасть. Его мутило, но не очень сильно, можно потерпеть. Вдоль стен там и тут стояли каталки, на них одни люди лежали, другие уже садились или даже вставали на ноги, как Саша. Никто не останавливал его, такая неразбериха была: если кто из персонала и заметил, что пострадавший здоровехонек и намерен удрать, — наверное, только обрадовались.
На одной из каталок — почти у самой лестницы — лежал худой человек с закрытыми глазами, спящий или без чувств; красивый блондин, тоже не шевелясь и не открывая глаз, пластом валялся на соседней. Саша не был уверен, что они не притворяются. Он кубарем скатился с лестницы, дальше — рысью припустил; расталкивая всех встречных, отмахиваясь от медсестер, выбежал на улицу. Солнце уже село за тучку, дул сильный холодный ветер. Чередою переулков Саша как-то выбрел на Невский, увидел, что проспект весь оцеплен милицией и солдатами, юркнул обратно, пошел по какой-то улице… Он шел быстро и беспорядочно взмахивал руками. Он был весь всклокоченный, глаза дикие, стеклянные, губы шевелились. «Я — зомби, зомби, зомби…» Прохожие от него шарахались в разные стороны. Позади него надрывно сигналила какая-то машина, он не оборачивался. Дряхлый «москвичок» обогнал его, остановился, дверца отворилась.
— А я вижу — вы идете, — сказал Минский. — Садитесь, подвезу… Но только два квартала, мне тут нужно… Ужас, ужас что творится! Я так о ней беспокоюсь, она живет близко от того места, где был взрыв…
Минский, как и Саша, не знал, что Диана умерла. Он специально приехал, чтобы повидать дочь, но еще не ходил к ней: сперва никак не мог собраться с духом, колесил по городу, а потом все движение в центре перекрыли, и он теперь пытался в объезд добраться до ее дома.
— Страшно жить, — сказал Минский, — очень страшно… Всюду эти черные…
— Да уж эти черные… — пробормотал Саша, — пушкиноведы, мать их…
— Что-что? — рассеянно спросил Минский. — Но скажите… Вы ее не видели?… Ну, конечно, не видели, я понимаю, я…
Мелкий бесновался:
— Нет, я не понимаю — зачем, зачем?! Кому нужно, чтоб она умерла?! Мы сделали из нашего героя убийцу… И — для чего? Зта девчонка никакой роли в сюжете не играет, зачем она вообще?! Обошлись бы и без «Станционного смотрителя», мы массу других мотивов не использовали — и ничего…
— В истории Дианы Минской, кроме «Смотрителя», использовано еще шесть пушкинских мотивов и как минимум четыре мотива из другой русской классики — кому охота, могут подсчитать… Это я так… — виновато пояснил Большой, — развлекался, пока ты в магазин ходил…
— Я не хочу, не хочу, я не согласен… Это глупая, ничем не оправданная, ничем не мотивированная жестокость… — продолжал бубнить Мелкий.
Большой очень грустно смотрел на него.
Нынче утром, когда Большой выходил из дому, от стены отделилась темная фигура и молча следовала за ним; позднее, лавируя с привычной ловкостью в толпе чужих машин, его резвый «фольксваген» никак не мог отделаться от…
— Видел, — сказал Саша.
— Видели ее?!
— Очень симпатичная девушка. Нет, вы не подумайте, мы просто разговаривали…
— Но вы, конечно, с ней не говорили… Я понимаю, я все понимаю, я просто…
— Я говорил. Она… Она с тем мужиком больше не живет. Она живет с другим, со знаменитым художником. Она не колется, это я вам точно говорю, она только два раза курила травку, но это чепуха. По-моему, она не пропадет… Что с вами?
Минский беззвучно плакал.
— Я вот ей купил… — сказал он, маленькой веснушчатой рукой вытирая слезы, — купил ей… Я купил…
XVII. 19 октября:
другой день из жизни поэта Александра П.
22.10 До Варшавки пробок не было. Ехал на дачу, в Остафьево. (Все равно куда — лишь бы не оставаться дома.) Это была дача не его — друга Петра дача, всегда в его распоряжении. (Петр недавно построил себе новый загородный дом, и дача Петру стала не нужна.) А у него не было дачи. Свою первую дачу он оставил Анне, вторую — Соне. Натали не любила дачной жизни. А он любил, даже в огороде любил копаться. Он хотел дачу, хотел пруд с золотыми рыбками, беседку, увитую душистым горошком, варенье, самовар. Петр говорил: продавать не собираюсь, живи как на своей, делай что хочешь, хоть помидоры сажай. Но это не то. Быть вечным нахлебником у Петра…
Когда он писал эту поэму, он не думал, что… Думал, что будет лучше… Нет, ничего такого не думал, просто… Хотелось сказать…
…Я предлагаю выпить в его память.
С веселым звоном рюмок, с восклицаньем,
Как будто б был он жив.
Где она сейчас? Опять с Джорджем или с другим мужчиной? Уж лучше бы с Джорджем…
Подписал бы то письмо — и прощай, Париж… Все равно никакого Парижа нет и никогда не было и не будет, это не город, а сон. Господи, чего он только за свою жизнь не подписывал… И — ничего…
Вот и теперь
Мне кажется, он с нами сам-третей
Сидит.
Никогда еще она не поступала с ним так жестоко. Пусть не ночует дома, только бы…
22.30 Когда на Варшавке лиловый «понтиак» догнал его и стал прижимать к обочине, он даже не сопротивлялся, хотя мог бы пойти на «понтиак» тараном.
Он звал меня в свою тележку. В ней
Лежали мертвые — и лепетали
Ужасную, неведомую речь…
Беги, Веничка, хоть куда-нибудь, все равно…
Смерти не было. Высокий негр смотрел на него. Он затруднялся сказать, похож ли этот негр на кого-нибудь из тех, что тогда приходили. Для него негры были все примерно на одно лицо, как для всякого русского. Негр смотрел, будто ждал слова какого-то или знака. А он не мог ни рукой ни ногой пошевелить. Все в нем сворачивалось и стыло.
— Но знаешь? — эта черная телега
Имеет право всюду разъезжать -
Мы пропускать ее должны!
Он закрыл глаза… А негр дал газу и оторвался. Он гнал под двести, этот сумасшедший негр, и никто его не останавливал. Какой негр не любит быстрой езды?
22.40 Правый поворот. Мимо аэродрома. Пруд, на том берегу — церковь. «Дворники» размазывали по стеклу мокрую, колючую дрянь. Когда пультом открывал ворота — руки тряслись. Под ноги шмыгнула кошка…
Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,
Ни кровавых костей в колесе…
Здесь, в Остафьеве, он провел едва ли не самое счастливое лето в своей жизни. Это был июль две тысячи третьего года, когда — помните? — горели торфяники… Жена с детьми оставалась дома. Он взял отпуск и никуда не поехал, жил на даче Петра. Жара стояла невыносимая, и еще до рассвета все южное Подмосковье было затянуто шелковистым дымом, а к полудню раскаленный воздух становился черен от летучих хлопьев сажи… Солнце висело — тяжелое, багровое, больное… Он вставал в четыре, в пять часов;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144