Бог знает, вернется ли он живым и невредимым, а если вернется, то каким увидит «Край света»? Что станется с фермой?
Все трое молчали. Иногда женщины, чтобы хоть что-то сказать, произносили какие-то ненужные слова. Эти проводы совсем не походили на те, что были в начале войны, когда солдаты испытывали чувство бодрости и подъема, будто уезжали на поиски приключений; когда мужчины, Собиравшиеся кучками, хорохорились, пуская женщинам пыль в глаза. Все стихло, умолк набат, раздававшийся в первый день, сникли люди. Теперь уезжали по одиночке, молчком. Война оказалась делом серьезным, печальным и грозным, всем стало ясно ее значение, ее бедственные последствия.
Женеты долго ждали на перроне. Защищаясь от ветра, Мари стягивала красной от холода рукой воротник своего старого, потертого пальто. Адель прохаживалась широким, мужским шагом. Приехали слишком рано, как всегда в подобных случаях, а кроме того, поезд, как сообщил начальник станции, запаздывал. Около железнодорожного переезда время от времени дребезжал пронзительный звонок, стрелочник переводил стрелку, и она как будто щелкала челюстями, — щелканье напоминало тот звук, который слышался, когда Фирмен говорил или ел и уцелевший в его верхней челюсти зуб стучал о нижний зуб; теперь, после удара, этот звук можно было различить только в тишине. Приближалось рождество, несомненно, печальное рождество, а раньше этот день, в который Мари ходила к полуночной мессе, и вслед за ней шла в церковь и Адель, всегда был на ферме настоящим праздником, единственным днем в году (не считая дня молотьбы), когда допускались некоторые роскошества и траты. По возвращении женщин из церкви все собирались за столом, угощались жареной свининой, для Альбера всегда была приготовлена игрушка, купленная за пятьдесят сантимов задолго до праздника (иногда еще в прошлом году), в Шартре, в одной из тех лавок, которые навевают сладкие мечты; получала подарок и Адель — всегда полезную вещь — обычно чулки; Морису дарили какой-нибудь инструмент; все это было очень приятно, хотя подарки стоили недорого (в общей сложности несколько франков), ведь все знали, как трудно заработать деньги, и знали, что их надо беречь про черный день да копить на тот случай, когда удастся прикупить земли.
— Не будет тебя дома на рождество, — громко сказала Мари.
— Нет, мать, не будет. Но нас еще не пошлют тогда на фронт, сперва станут учить солдатскому делу.
— Все равно, рождество-то без тебя проведем. В первый раз.
Да, это была разлука, отсутствие завтрашнего дня.
— Эх, если б еще заботы не было о земле! — сказал Альбер.
Он сказал правду, — несмотря на все чувства, на первом плане оставалась земля, забота о земле была жестоким мученьем для всех троих.
— Все-таки нет нам удачи! — сказал Альбер.
И ни Адель, ни Мари не обманывались относительно смысла, который Альбер вложил в эти слова.
— Ну, вот и поезд, — как будто с облегчением сказал он.
— Уже?! — воскликнула Мари.
— Раз надо, так надо.
Теперь ему приходилось «хорохориться», как тогда говорили, храбриться, как все те, кого уже угнали, кто садился в поезд с этого перрона, на который грубые их башмаки натащили грязи, и грязь останется тут до весны. Весна! Далеко еще до весны, отодвинули ее надолго, думал Альбер, словно не будут теперь сменяться времена года, словно в природе, как и в жизни, все перевернулось. Теперь начиналось для него новое существование, в стороне от прежнего, нисколько не заменяющее настоящую жизнь, и, как бы оно ни сложилось, Альбер всегда считал бы его несчастной случайностью.
Поезд остановился, с шипеньем выпуская пар. Начальник станции махал красным выцветшим флажком, отнюдь не похожим на красное знамя революции, а ведь как раз наступало время революций, Альбер первым заметил дверцу вагона третьего класса, остановившегося перед ним, взобрался по лесенке, ухватившись за медный поручень, положил в сетку для багажа свои сумки, опустил стекло, дребезжавшее в дряхлой деревянной раме, с которой облупилась зеленая краска, и высунулся из окна.
На перроне стояли «его женщины», как говорили с тех пор, как старика отца разбил паралич и на «Краю света» всем заправлял Альбер. Теперь его обязанности переходили к ним, но он всецело полагался на них, он питал глубокое, полное доверие и к Мари, своей матери, и к Адель; боялся он только одного: как бы работы, которые теперь лягут на обеих, не оказались для них непосильными.
— Не расстраивайся! — сказала Мари, словно угадав его тревогу. — Мы справимся.
Теперь это дело касалось только его да их, о Морисе уже забывали: словно по безмолвному соглашению или по какому-то предчувствию, они не упоминали о Морисе, который лишь изредка присылал весточки и все оставался на фронте; в семье как будто уже поставили на нем крест. Что касается Фернана… Но ведь все знали, что Фернан как был подручным, посторонним, так им и остался, даже и после того, как женился на Адель.
Начальник станции подал сигнал долгим свистком. Паровоз запыхтел и медленно тронулся, потащив за собою состав. Альбер еще больше высунулся в окно. Обе женщины, и мать и Адель, по-прежнему неподвижно стояли на перроне: конечно, они уйдут лишь в ту минуту, когда далеко-далеко растает в воздухе последний след дыма. И, видя, как они стоят, обе крепкие, сильные, Альбер почувствовал, что отчаяние у него уже исчезло, и подумал, что, может быть, для него еще придет весна.
Глава IV
Солдатская жизнь (полгода учений, маршировки, стрельбища, «словесность»), потом сама война захватили Альбера и уже не выпускали. Очень долго он не приезжал домой на побывку. До тех пор прошло много месяцев, сменялись времена года, и их почти уже и не отличали друг от друга, так они перемешались, и, кроме погоды (дождь, холод или удушливая жара), не было в них никаких приметных вех, потому что земля, в которую зарылись люди в шинелях, чтобы спрятаться от смерти, была лишь призраком земли, — опустошенная, изъеденная хлором и мелинитом, развороченная плугом свирепых бомбардировок, покрытая обрубками, которые были когда-то деревьями, обломками каменных кладок, которые прежде были стенами ферм, где жили и животные и люди.
Вот что сделали с землей, и Альбер страдал, словно на глазах у него совершилось кощунство, преступление, хотя земля Шампани или Соммы, где он рыл окопы в меловой почве или в размокшей глине, ничуть не походила на родную его землю; видя, как оскверняют землю, он приходил в бешенство. Да и не только у него одного было такое чувство. Таких, как он, были миллионы — «навозники», «чумазые», как их называли в полках, ротах и взводах городские парни, мастеровые, мелкие торговцы, буржуа; при виде этой растерзанной земли им казалось, что главным образом они, крестьяне, защищают ее — ведь их было так много и они так хорошо знали ей цену и всю ее жизнь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76
Все трое молчали. Иногда женщины, чтобы хоть что-то сказать, произносили какие-то ненужные слова. Эти проводы совсем не походили на те, что были в начале войны, когда солдаты испытывали чувство бодрости и подъема, будто уезжали на поиски приключений; когда мужчины, Собиравшиеся кучками, хорохорились, пуская женщинам пыль в глаза. Все стихло, умолк набат, раздававшийся в первый день, сникли люди. Теперь уезжали по одиночке, молчком. Война оказалась делом серьезным, печальным и грозным, всем стало ясно ее значение, ее бедственные последствия.
Женеты долго ждали на перроне. Защищаясь от ветра, Мари стягивала красной от холода рукой воротник своего старого, потертого пальто. Адель прохаживалась широким, мужским шагом. Приехали слишком рано, как всегда в подобных случаях, а кроме того, поезд, как сообщил начальник станции, запаздывал. Около железнодорожного переезда время от времени дребезжал пронзительный звонок, стрелочник переводил стрелку, и она как будто щелкала челюстями, — щелканье напоминало тот звук, который слышался, когда Фирмен говорил или ел и уцелевший в его верхней челюсти зуб стучал о нижний зуб; теперь, после удара, этот звук можно было различить только в тишине. Приближалось рождество, несомненно, печальное рождество, а раньше этот день, в который Мари ходила к полуночной мессе, и вслед за ней шла в церковь и Адель, всегда был на ферме настоящим праздником, единственным днем в году (не считая дня молотьбы), когда допускались некоторые роскошества и траты. По возвращении женщин из церкви все собирались за столом, угощались жареной свининой, для Альбера всегда была приготовлена игрушка, купленная за пятьдесят сантимов задолго до праздника (иногда еще в прошлом году), в Шартре, в одной из тех лавок, которые навевают сладкие мечты; получала подарок и Адель — всегда полезную вещь — обычно чулки; Морису дарили какой-нибудь инструмент; все это было очень приятно, хотя подарки стоили недорого (в общей сложности несколько франков), ведь все знали, как трудно заработать деньги, и знали, что их надо беречь про черный день да копить на тот случай, когда удастся прикупить земли.
— Не будет тебя дома на рождество, — громко сказала Мари.
— Нет, мать, не будет. Но нас еще не пошлют тогда на фронт, сперва станут учить солдатскому делу.
— Все равно, рождество-то без тебя проведем. В первый раз.
Да, это была разлука, отсутствие завтрашнего дня.
— Эх, если б еще заботы не было о земле! — сказал Альбер.
Он сказал правду, — несмотря на все чувства, на первом плане оставалась земля, забота о земле была жестоким мученьем для всех троих.
— Все-таки нет нам удачи! — сказал Альбер.
И ни Адель, ни Мари не обманывались относительно смысла, который Альбер вложил в эти слова.
— Ну, вот и поезд, — как будто с облегчением сказал он.
— Уже?! — воскликнула Мари.
— Раз надо, так надо.
Теперь ему приходилось «хорохориться», как тогда говорили, храбриться, как все те, кого уже угнали, кто садился в поезд с этого перрона, на который грубые их башмаки натащили грязи, и грязь останется тут до весны. Весна! Далеко еще до весны, отодвинули ее надолго, думал Альбер, словно не будут теперь сменяться времена года, словно в природе, как и в жизни, все перевернулось. Теперь начиналось для него новое существование, в стороне от прежнего, нисколько не заменяющее настоящую жизнь, и, как бы оно ни сложилось, Альбер всегда считал бы его несчастной случайностью.
Поезд остановился, с шипеньем выпуская пар. Начальник станции махал красным выцветшим флажком, отнюдь не похожим на красное знамя революции, а ведь как раз наступало время революций, Альбер первым заметил дверцу вагона третьего класса, остановившегося перед ним, взобрался по лесенке, ухватившись за медный поручень, положил в сетку для багажа свои сумки, опустил стекло, дребезжавшее в дряхлой деревянной раме, с которой облупилась зеленая краска, и высунулся из окна.
На перроне стояли «его женщины», как говорили с тех пор, как старика отца разбил паралич и на «Краю света» всем заправлял Альбер. Теперь его обязанности переходили к ним, но он всецело полагался на них, он питал глубокое, полное доверие и к Мари, своей матери, и к Адель; боялся он только одного: как бы работы, которые теперь лягут на обеих, не оказались для них непосильными.
— Не расстраивайся! — сказала Мари, словно угадав его тревогу. — Мы справимся.
Теперь это дело касалось только его да их, о Морисе уже забывали: словно по безмолвному соглашению или по какому-то предчувствию, они не упоминали о Морисе, который лишь изредка присылал весточки и все оставался на фронте; в семье как будто уже поставили на нем крест. Что касается Фернана… Но ведь все знали, что Фернан как был подручным, посторонним, так им и остался, даже и после того, как женился на Адель.
Начальник станции подал сигнал долгим свистком. Паровоз запыхтел и медленно тронулся, потащив за собою состав. Альбер еще больше высунулся в окно. Обе женщины, и мать и Адель, по-прежнему неподвижно стояли на перроне: конечно, они уйдут лишь в ту минуту, когда далеко-далеко растает в воздухе последний след дыма. И, видя, как они стоят, обе крепкие, сильные, Альбер почувствовал, что отчаяние у него уже исчезло, и подумал, что, может быть, для него еще придет весна.
Глава IV
Солдатская жизнь (полгода учений, маршировки, стрельбища, «словесность»), потом сама война захватили Альбера и уже не выпускали. Очень долго он не приезжал домой на побывку. До тех пор прошло много месяцев, сменялись времена года, и их почти уже и не отличали друг от друга, так они перемешались, и, кроме погоды (дождь, холод или удушливая жара), не было в них никаких приметных вех, потому что земля, в которую зарылись люди в шинелях, чтобы спрятаться от смерти, была лишь призраком земли, — опустошенная, изъеденная хлором и мелинитом, развороченная плугом свирепых бомбардировок, покрытая обрубками, которые были когда-то деревьями, обломками каменных кладок, которые прежде были стенами ферм, где жили и животные и люди.
Вот что сделали с землей, и Альбер страдал, словно на глазах у него совершилось кощунство, преступление, хотя земля Шампани или Соммы, где он рыл окопы в меловой почве или в размокшей глине, ничуть не походила на родную его землю; видя, как оскверняют землю, он приходил в бешенство. Да и не только у него одного было такое чувство. Таких, как он, были миллионы — «навозники», «чумазые», как их называли в полках, ротах и взводах городские парни, мастеровые, мелкие торговцы, буржуа; при виде этой растерзанной земли им казалось, что главным образом они, крестьяне, защищают ее — ведь их было так много и они так хорошо знали ей цену и всю ее жизнь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76