Последнее время Полунин вообще мало с кем общался, но в первые два года после приезда — тогда еще не было ни одного клуба и местом еженедельных встреч служила для всех старая посольская церковь на улице Брасиль — он каждое воскресенье проводил время в компании холостяков, своего возраста или несколько моложе. Заваливались в ресторанчик попроще, сдвигали вместе два-три столика, брали несколько бутылок приторного муската — он до сих пор не мог вспоминать его вкус без отвращения — и начинался беспредметный треп. Травили анекдоты, обсуждали знакомых женщин, говорили о работе — тот устроился хорошо, а тому не везет, меняет уже третье место, и все что-то не то. Подвыпив, начинали петь хором, тут уж все шло вперемежку — «Землянка» и «Хороша страна Болгария», «Эрика» и «Лили Марлен». Настораживало то, что многие так хорошо знают немецкие строевые песни, но опять же — мало ли кто их пел в те годы, могли и в лагерях подцепить…
Это уже потом пришло ему как-то в голову, что, встречаясь еженедельно, он ничего не знает ни о ком из своих собутыльников. Был там один высокий молчаливый парень со странной привычкой — кивать в знак отрицания и, наоборот, покачивать головой, отвечая «да». Говорил, что он из Болгарии, и, действительно, в Аргентину приехал со своими довольно богатыми родичами — дядька, из деникинских офицеров, был в Софии представителем какой-то американской фирмы. Потом случайно выяснилось, что насчет дядьки все верно, племянник же — одессит чистой воды и до сорок третьего года никуда дальше Больших фонтанов оттуда не выезжал…
Таких загадочных типов среди перемещенных было пруд пруди. Одно время околачивался в той же компании некто со странной фамилией Ивановас — из Каунаса якобы, сын русской и литовца. Этого разоблачили на вечере в Литовском клубе — оказалось, что он не только не знает языка, но и не может припомнить ни одной каунасской улицы. «А чего, меня пацаном оттуда увезли», — буркнул он в свое оправдание. Над ним потом все смеялись: «Задница ты, Ивановас, родной город тоже надо с умом выбирать… »
Позднее Полунин сам удивлялся, чем могла привлекать его в то время подобная компания. Скорее всего, просто тем, что это были соотечественники и с ними можно было хоть раз в неделю поговорить по-русски. После трех лет во французских казармах Буэнос-Айрес с его русской колонией показался ему чуть ли не уголком родины…
Транспорты из Европы прибывали тогда почти каждый месяц, колония росла как на дрожжах, была освящена еще одна православная церковь — на Облигадо; перемещенные перекочевали туда, не успевшие найти квартиру даже жили там некоторое время, разбив палатки в углу двора. Открылся первый клуб, начала выходить первая еженедельная газета на русском языке — ее издавали католики «восточного обряда», прибывшие в Аргентину со своим пастырем, французским иезуитом отцом де Режи. И вся эта многотысячная масса людей одной национальности оставалась раздробленной, разобщенной, поделенной на множество мелочно враждующих между собой групп и группировок. Мышиная грызня происходила внутри каждого слоя, а сами слои вообще не смешивались, хотя и соприкасались, — как масло и вода, слитые вместе. Перемещенные советские граждане вперемежку со старыми эмигрантами из Европы — один слой, местные старожилы-белоэмигранты — другой, украинцы и белорусы из Польши — третий; старожилы делились в свою очередь на «красных» и «непримиримых», — те и другие к новой эмиграции относились одинаково враждебно, считая ее кто сплошь власовцами, кто сплошь советскими шпионами…
Полунин незаметно задремал и проспал все три часа полета. Его разбудила стюардесса, сказала, что корабль идет на посадку, и попросила пристегнуть пояс. Снова вспыхнуло табло с запретом курить, голос Гарделя из динамика гнусавил старое приторное танго — «Буэнос-Айрес, земля моя родная… », в иллюминаторах правого борта наплывало и разворачивалось море огней.
Внизу оказалось холодно, почти морозно, черная ледяная вода неподвижно стыла в бассейне Нового порта. Из первого же автомата Полунин позвонил в пансион фрау Глокнер. Дуня долго не шла, видимо не сразу ее добудились, — наконец спросила сонным голосом:
— Алло, кто это?
— Я, я это, — сказал Полунин, — здравствуй, Евдокия…
— О, Мишель, это ты. Уже прилетел? Здравствуй, я ужасно рада Как там, в Парагвае, все по-старому?
— Да что там может измениться…
— Ну, почем знать. Обезьян видел?
— Кого?
— Обезьян. В Асунсьоне они, говорят, ходят по улицам, как люди. Я так хотела бы посмотреть!
— Нет там никаких обезьян, вот козу видел…
— О, как мило! Настоящая коза? Обожаю коз — у них глаза… как это сказать… такие сатанические. Мишель, а ты не забыл купить кружева?
— Купил, купил. Послушай, Дуня…
— Правда? — перебила она обрадованно. — Настоящее ньяндути?
— Ну, я не очень в этом разбираюсь, сказали, что настоящее Дуня, поехали сейчас ко мне, а? Я поймаю такси, а ты пока собери вещички, хорошо?
— Погоди, я не могу сообразить… Куда к тебе?
— На Талькауано, куда же еще! Я по тебе соскучился, Евдокия.
— Я тоже, но… — Дуняша вздохнула. — К тебе я не могу, ты же знаешь…
— Да почему не можешь?! — закричал Полунин. — Из-за Свенсона, что ли? Не валяй дурака, он только что ушел в рейс. Ты меня слышишь? Дуня!
— Слышу, слышу, пожалуйста, не нужно орать, как один слон. Дело в том… Ну, ты понимаешь, Мишель! Как это я вдруг поеду к тебе — все-таки замужняя женщина…
— Да побойся ты бога, при чем тут твое «замужество»! Дуня, — позвал он жалобно, — тут холод собачий, у меня уже ноги мерзнут, я сдуру в тонких туфлях поехал. При чем тут замужняя ты или незамужняя?
— Вот это мне нравится, «при чем»…
— Да ведь ты же не возражала, когда мы жили вместе На Сармьенто?
— Нет, ты все-таки ужасно какой-то не тонкий, прямо один варвар! Там ты был у меня, понимаешь, у меня! Потому что Колетт уступила квартиру мне, а не тебе. Одно дело, если женщина принимает у себя своего друга, и совсем другое — если она отправляется к нему. Ты знаешь, я никогда не была ипокриткой, но есть границы… Ну правда, Мишель, не сердись…
— Я не сержусь, я просто не понимаю, что за логика…
— Нет, сердишься, сердишься, я по голосу слышу. Хочешь, я тебе почитаю одни стихи?
— Что почитаешь?
— Стихи!
— Читай, — согласился он уныло и переступил с ноги на ногу — цементный пол кабины и в самом деле обжигал холодом сквозь тонкие подошвы.
— «Оттого и томит меня шорох травы, — нараспев произнесла Дуняша, — что трава пожелтеет, и роза увянет, и твое драгоценное тело, увы», — понимаешь, вообще-то это «он» обращается к «ней», а когда женщина читает это мужчине, слова о драгоценном теле несколько эпатируют, не правда ли?
— Ничего, я понял.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120
Это уже потом пришло ему как-то в голову, что, встречаясь еженедельно, он ничего не знает ни о ком из своих собутыльников. Был там один высокий молчаливый парень со странной привычкой — кивать в знак отрицания и, наоборот, покачивать головой, отвечая «да». Говорил, что он из Болгарии, и, действительно, в Аргентину приехал со своими довольно богатыми родичами — дядька, из деникинских офицеров, был в Софии представителем какой-то американской фирмы. Потом случайно выяснилось, что насчет дядьки все верно, племянник же — одессит чистой воды и до сорок третьего года никуда дальше Больших фонтанов оттуда не выезжал…
Таких загадочных типов среди перемещенных было пруд пруди. Одно время околачивался в той же компании некто со странной фамилией Ивановас — из Каунаса якобы, сын русской и литовца. Этого разоблачили на вечере в Литовском клубе — оказалось, что он не только не знает языка, но и не может припомнить ни одной каунасской улицы. «А чего, меня пацаном оттуда увезли», — буркнул он в свое оправдание. Над ним потом все смеялись: «Задница ты, Ивановас, родной город тоже надо с умом выбирать… »
Позднее Полунин сам удивлялся, чем могла привлекать его в то время подобная компания. Скорее всего, просто тем, что это были соотечественники и с ними можно было хоть раз в неделю поговорить по-русски. После трех лет во французских казармах Буэнос-Айрес с его русской колонией показался ему чуть ли не уголком родины…
Транспорты из Европы прибывали тогда почти каждый месяц, колония росла как на дрожжах, была освящена еще одна православная церковь — на Облигадо; перемещенные перекочевали туда, не успевшие найти квартиру даже жили там некоторое время, разбив палатки в углу двора. Открылся первый клуб, начала выходить первая еженедельная газета на русском языке — ее издавали католики «восточного обряда», прибывшие в Аргентину со своим пастырем, французским иезуитом отцом де Режи. И вся эта многотысячная масса людей одной национальности оставалась раздробленной, разобщенной, поделенной на множество мелочно враждующих между собой групп и группировок. Мышиная грызня происходила внутри каждого слоя, а сами слои вообще не смешивались, хотя и соприкасались, — как масло и вода, слитые вместе. Перемещенные советские граждане вперемежку со старыми эмигрантами из Европы — один слой, местные старожилы-белоэмигранты — другой, украинцы и белорусы из Польши — третий; старожилы делились в свою очередь на «красных» и «непримиримых», — те и другие к новой эмиграции относились одинаково враждебно, считая ее кто сплошь власовцами, кто сплошь советскими шпионами…
Полунин незаметно задремал и проспал все три часа полета. Его разбудила стюардесса, сказала, что корабль идет на посадку, и попросила пристегнуть пояс. Снова вспыхнуло табло с запретом курить, голос Гарделя из динамика гнусавил старое приторное танго — «Буэнос-Айрес, земля моя родная… », в иллюминаторах правого борта наплывало и разворачивалось море огней.
Внизу оказалось холодно, почти морозно, черная ледяная вода неподвижно стыла в бассейне Нового порта. Из первого же автомата Полунин позвонил в пансион фрау Глокнер. Дуня долго не шла, видимо не сразу ее добудились, — наконец спросила сонным голосом:
— Алло, кто это?
— Я, я это, — сказал Полунин, — здравствуй, Евдокия…
— О, Мишель, это ты. Уже прилетел? Здравствуй, я ужасно рада Как там, в Парагвае, все по-старому?
— Да что там может измениться…
— Ну, почем знать. Обезьян видел?
— Кого?
— Обезьян. В Асунсьоне они, говорят, ходят по улицам, как люди. Я так хотела бы посмотреть!
— Нет там никаких обезьян, вот козу видел…
— О, как мило! Настоящая коза? Обожаю коз — у них глаза… как это сказать… такие сатанические. Мишель, а ты не забыл купить кружева?
— Купил, купил. Послушай, Дуня…
— Правда? — перебила она обрадованно. — Настоящее ньяндути?
— Ну, я не очень в этом разбираюсь, сказали, что настоящее Дуня, поехали сейчас ко мне, а? Я поймаю такси, а ты пока собери вещички, хорошо?
— Погоди, я не могу сообразить… Куда к тебе?
— На Талькауано, куда же еще! Я по тебе соскучился, Евдокия.
— Я тоже, но… — Дуняша вздохнула. — К тебе я не могу, ты же знаешь…
— Да почему не можешь?! — закричал Полунин. — Из-за Свенсона, что ли? Не валяй дурака, он только что ушел в рейс. Ты меня слышишь? Дуня!
— Слышу, слышу, пожалуйста, не нужно орать, как один слон. Дело в том… Ну, ты понимаешь, Мишель! Как это я вдруг поеду к тебе — все-таки замужняя женщина…
— Да побойся ты бога, при чем тут твое «замужество»! Дуня, — позвал он жалобно, — тут холод собачий, у меня уже ноги мерзнут, я сдуру в тонких туфлях поехал. При чем тут замужняя ты или незамужняя?
— Вот это мне нравится, «при чем»…
— Да ведь ты же не возражала, когда мы жили вместе На Сармьенто?
— Нет, ты все-таки ужасно какой-то не тонкий, прямо один варвар! Там ты был у меня, понимаешь, у меня! Потому что Колетт уступила квартиру мне, а не тебе. Одно дело, если женщина принимает у себя своего друга, и совсем другое — если она отправляется к нему. Ты знаешь, я никогда не была ипокриткой, но есть границы… Ну правда, Мишель, не сердись…
— Я не сержусь, я просто не понимаю, что за логика…
— Нет, сердишься, сердишься, я по голосу слышу. Хочешь, я тебе почитаю одни стихи?
— Что почитаешь?
— Стихи!
— Читай, — согласился он уныло и переступил с ноги на ногу — цементный пол кабины и в самом деле обжигал холодом сквозь тонкие подошвы.
— «Оттого и томит меня шорох травы, — нараспев произнесла Дуняша, — что трава пожелтеет, и роза увянет, и твое драгоценное тело, увы», — понимаешь, вообще-то это «он» обращается к «ней», а когда женщина читает это мужчине, слова о драгоценном теле несколько эпатируют, не правда ли?
— Ничего, я понял.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120