Наверное, только в июне, ночью, можно по-настоящему понять Ленинград, Питер, этот державный Санкт-Петербург, понять и увидеть в нем больше, чем было задумано строителями… Он в то время не особенно интересовался историей и плохо ее знал; но как часто — это запомнилось! — он во время ночных своих прогулок вдруг останавливался и подолгу стоял на месте, охваченный странным ощущением вневременности окружающего. Огромная асфальтовая плоскость, гениально подчеркнутая вертикалью Александровского монолита, и застывшая над аркой колесница Победы, и тяжкий, невесомо реющий вдали купол Исаакия — все это было вечным, как земля, как воздух, как неиссякаемое стремление невских вод… А до войны оставалось тогда меньше двух недель — меньше и меньше с каждой такой ночью.
Он вышел на шумную, полыхающую рекламными огнями авениду Коррьентес, мальчишки-газетчики осипшими голосами выкрикивали заголовки вечерних выпусков, у огороженного перилами спуска в метро пожилой человек с обмотанным вокруг шеи небольшим смирным удавом соблазнял прохожих какой-то галантереей, из дверей ресторанчиков и закусочных вырывались разноголосые клочья музыки, тянуло кухонным чадом. Светло-синий «линкольн» стал выбираться из шеренги тесно припаркованных вдоль тротуара машин; он уже выдвинулся наискосок на проезжую часть улицы, когда мимо проревело нечто длинное и черное — раздался трескучий удар, скрежет раздираемого металла, и передний бампер «линкольна» с лязгом полетел по асфальту, крутясь, как огромный хромированный бумеранг. Белая машина, мчавшаяся за черной, едва успела увернуться лихим виражом, пронзительно вереща покрышками. Владелец «линкольна» выскочил из-за руля.
— Трижды рогоносец!! — вскричал он, потрясая кулаками вслед обидчику. — Ты мне за это ответишь! Вернись, если ты мужчина!
Движение остановилось, вдоль авениды визжали тормоза, истерично вопили разноголосые сигналы; полицейский в белых нарукавниках уже пробирался между столпившимися машинами, волоча злополучный бампер.
— Заберите это, сеньор, — крикнул он владельцу синего «линкольна», — берите и уезжайте, ради пречистой девы, вы создаете аварийную ситуацию! Прочь отсюда, иначе я вызову патруль! А вы чего стали?! Проезжайте! Э, сеньора, стыдно быть такой любопытной в вашем почтенном возрасте! Проезжайте, каррамба, проезжайте!
«Сумасшедший дом какой-то», — подумал Полунин. На перекрестке он долго выжидал относительно безопасного момента для перебежки. Светофоров в Буэнос-Айресе нет — в прошлом году попытались кое-где установить, разразился чуть ли не бунт: посягательство на индивидуальную свободу, видите ли. Мне, гражданину и демократу, какие-то мигающие лампочки будут приказывать — идти или стоять! А вот этого не хотите?
Очутившись наконец на другой стороне, Полунин пересек аристократическую Флориду, залитую белым светом витрин, во всю ширину заполненную фланирующей толпой (слава богу, хоть сюда нет доступа машинам). Соседняя Сан-Мартин — улица банков, здешний Уолл-стрит — была, напротив, безлюдна. Редкие магазины, торгующие в основном канцелярскими товарами, уже закрылись, прохожих не было, лишь у банковских подъездов тут и там маячили вооруженные автоматами полицейские.
Здесь было теплее — узкая улица, ориентированная с юга на север, вдоль береговой линии, была защищена от дующего с реки ветра, он врывался сюда лишь на перекрестках. Полунин шагал по середине проезжей части, держа руки в карманах пальто, рассеянно наблюдая за своей тенью, — она возникала под ногами, короткая и угольно-черная, вытягиваясь и бледнея с каждым шагом, чтобы совсем исчезнуть у следующего фонаря.
Здорово было бы — вдруг взять и не увидеть ее больше. Оказаться человеком без тени. Этаким призраком. Пожалуй, хорошо вписалось бы во все окружающее, во весь этот абсурд, которым стала его жизнь…
А почему, собственно, абсурд? Нет, в самом деле, если трезво задуматься… Трезво, правда, сейчас не выйдет, но попробовать можно. Итак — чем, собственно, так уж абсурдна его жизнь? Тем, что приходится жить далеко от родины? Но ведь многие так живут, — мало ли здесь итальянцев, французов, англичан. Живут, работают, занимаются своим делом. И он тоже работает, занимается тем же, чем занимался бы и дома, радиотехникой. Там, правда, он был бы инженером, но это и здесь возможно, — не так уж трудно окончить «Отто Краузе», получить диплом, устроиться в хорошую фирму. Просто нет смысла. В самом деле — зачем? Заработка хватает и так, много ли ему надо…
А все-таки, наверное, много. Нет, не в смысле заработка. В другом, главном смысле. Потому что всего этого — работы, материальной обеспеченности, даже семейного счастья (Дуняша в конце концов сама поймет, что комедию с Ладушкой пора кончать) — всего этого ему никогда не хватит, чтобы сделать жизнь полной. Потому что всегда будет не хватать главного: чувства принадлежности к месту, где ты живешь, чувства укорененности в этой земле. А иначе ведь жить нельзя, иначе человек превращается в перекати-поле. Нельзя жить без корней, нельзя жить одними воспоминаниями — этим сладким ядом, который медленно разъедает душу. Поэтому-то ты и не позволяешь себе вспоминать наяву; но ведь память не выключишь, не отсечешь, отогнанные воспоминания возвращаются во сне, — это еще хуже…
Да и «семейное счастье» здесь — штука, в общем-то, довольно проблематичная. Как и всюду, впрочем, но в этих условиях особенно. Ведь вот той же Дуняше рано или поздно захочется иметь ребенка, поначалу все будет хорошо, но потом он пойдет в школу. И появится в семье маленький аргентинец, со своими интересами, далекими от родительских, с таким же далеким внутренним миром. Здесь детям не преподают политграмоту, но очень хорошо умеют переделывать сознание на свой лад. Рецепт самый простой: в аргентинской школе день начинается с церемонии подъема флага. Как на военном корабле. И все вместе — учащиеся и преподаватели — поют гимн. «Oid mortales el grito sagrado» — каждое утро, месяц за месяцем, год за годом, все двенадцать лет. Просто и эффективно. Уже в четвертом, пятом классах мальчишка начинает чувствовать себя аргентинцем, терпеливо разъясняет дома: «Ну как ты не понимаешь, папа, русский это ты, и мама тоже русская, но я аргентинец, я ведь родился здесь… »
По-своему ребенок прав. В школе ему сказали: в Европе при определении национальности новорожденного действует «закон крови», а у нас — «закон территории». Важно, где ты родился; кто твои родители — испанцы или поляки, русские или арабы — не имеет больше никакого значения, ты родился здесь, и поэтому ты аргентинец. Коротко и ясно — попробуй переубедить.
Вот так-то, Михаил Сергеевич, уважаемый дон Мигель. Довольно зыбкой оказывается при ближайшем рассмотрении ваша утешительная теория «нормальной жизни».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120
Он вышел на шумную, полыхающую рекламными огнями авениду Коррьентес, мальчишки-газетчики осипшими голосами выкрикивали заголовки вечерних выпусков, у огороженного перилами спуска в метро пожилой человек с обмотанным вокруг шеи небольшим смирным удавом соблазнял прохожих какой-то галантереей, из дверей ресторанчиков и закусочных вырывались разноголосые клочья музыки, тянуло кухонным чадом. Светло-синий «линкольн» стал выбираться из шеренги тесно припаркованных вдоль тротуара машин; он уже выдвинулся наискосок на проезжую часть улицы, когда мимо проревело нечто длинное и черное — раздался трескучий удар, скрежет раздираемого металла, и передний бампер «линкольна» с лязгом полетел по асфальту, крутясь, как огромный хромированный бумеранг. Белая машина, мчавшаяся за черной, едва успела увернуться лихим виражом, пронзительно вереща покрышками. Владелец «линкольна» выскочил из-за руля.
— Трижды рогоносец!! — вскричал он, потрясая кулаками вслед обидчику. — Ты мне за это ответишь! Вернись, если ты мужчина!
Движение остановилось, вдоль авениды визжали тормоза, истерично вопили разноголосые сигналы; полицейский в белых нарукавниках уже пробирался между столпившимися машинами, волоча злополучный бампер.
— Заберите это, сеньор, — крикнул он владельцу синего «линкольна», — берите и уезжайте, ради пречистой девы, вы создаете аварийную ситуацию! Прочь отсюда, иначе я вызову патруль! А вы чего стали?! Проезжайте! Э, сеньора, стыдно быть такой любопытной в вашем почтенном возрасте! Проезжайте, каррамба, проезжайте!
«Сумасшедший дом какой-то», — подумал Полунин. На перекрестке он долго выжидал относительно безопасного момента для перебежки. Светофоров в Буэнос-Айресе нет — в прошлом году попытались кое-где установить, разразился чуть ли не бунт: посягательство на индивидуальную свободу, видите ли. Мне, гражданину и демократу, какие-то мигающие лампочки будут приказывать — идти или стоять! А вот этого не хотите?
Очутившись наконец на другой стороне, Полунин пересек аристократическую Флориду, залитую белым светом витрин, во всю ширину заполненную фланирующей толпой (слава богу, хоть сюда нет доступа машинам). Соседняя Сан-Мартин — улица банков, здешний Уолл-стрит — была, напротив, безлюдна. Редкие магазины, торгующие в основном канцелярскими товарами, уже закрылись, прохожих не было, лишь у банковских подъездов тут и там маячили вооруженные автоматами полицейские.
Здесь было теплее — узкая улица, ориентированная с юга на север, вдоль береговой линии, была защищена от дующего с реки ветра, он врывался сюда лишь на перекрестках. Полунин шагал по середине проезжей части, держа руки в карманах пальто, рассеянно наблюдая за своей тенью, — она возникала под ногами, короткая и угольно-черная, вытягиваясь и бледнея с каждым шагом, чтобы совсем исчезнуть у следующего фонаря.
Здорово было бы — вдруг взять и не увидеть ее больше. Оказаться человеком без тени. Этаким призраком. Пожалуй, хорошо вписалось бы во все окружающее, во весь этот абсурд, которым стала его жизнь…
А почему, собственно, абсурд? Нет, в самом деле, если трезво задуматься… Трезво, правда, сейчас не выйдет, но попробовать можно. Итак — чем, собственно, так уж абсурдна его жизнь? Тем, что приходится жить далеко от родины? Но ведь многие так живут, — мало ли здесь итальянцев, французов, англичан. Живут, работают, занимаются своим делом. И он тоже работает, занимается тем же, чем занимался бы и дома, радиотехникой. Там, правда, он был бы инженером, но это и здесь возможно, — не так уж трудно окончить «Отто Краузе», получить диплом, устроиться в хорошую фирму. Просто нет смысла. В самом деле — зачем? Заработка хватает и так, много ли ему надо…
А все-таки, наверное, много. Нет, не в смысле заработка. В другом, главном смысле. Потому что всего этого — работы, материальной обеспеченности, даже семейного счастья (Дуняша в конце концов сама поймет, что комедию с Ладушкой пора кончать) — всего этого ему никогда не хватит, чтобы сделать жизнь полной. Потому что всегда будет не хватать главного: чувства принадлежности к месту, где ты живешь, чувства укорененности в этой земле. А иначе ведь жить нельзя, иначе человек превращается в перекати-поле. Нельзя жить без корней, нельзя жить одними воспоминаниями — этим сладким ядом, который медленно разъедает душу. Поэтому-то ты и не позволяешь себе вспоминать наяву; но ведь память не выключишь, не отсечешь, отогнанные воспоминания возвращаются во сне, — это еще хуже…
Да и «семейное счастье» здесь — штука, в общем-то, довольно проблематичная. Как и всюду, впрочем, но в этих условиях особенно. Ведь вот той же Дуняше рано или поздно захочется иметь ребенка, поначалу все будет хорошо, но потом он пойдет в школу. И появится в семье маленький аргентинец, со своими интересами, далекими от родительских, с таким же далеким внутренним миром. Здесь детям не преподают политграмоту, но очень хорошо умеют переделывать сознание на свой лад. Рецепт самый простой: в аргентинской школе день начинается с церемонии подъема флага. Как на военном корабле. И все вместе — учащиеся и преподаватели — поют гимн. «Oid mortales el grito sagrado» — каждое утро, месяц за месяцем, год за годом, все двенадцать лет. Просто и эффективно. Уже в четвертом, пятом классах мальчишка начинает чувствовать себя аргентинцем, терпеливо разъясняет дома: «Ну как ты не понимаешь, папа, русский это ты, и мама тоже русская, но я аргентинец, я ведь родился здесь… »
По-своему ребенок прав. В школе ему сказали: в Европе при определении национальности новорожденного действует «закон крови», а у нас — «закон территории». Важно, где ты родился; кто твои родители — испанцы или поляки, русские или арабы — не имеет больше никакого значения, ты родился здесь, и поэтому ты аргентинец. Коротко и ясно — попробуй переубедить.
Вот так-то, Михаил Сергеевич, уважаемый дон Мигель. Довольно зыбкой оказывается при ближайшем рассмотрении ваша утешительная теория «нормальной жизни».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120