Однако не было слышно никакого шума, все говорили вполголоса, словно находились в комнате больного. Как только появлялся служащий, расклеивавший рукописные афиши, все бросались к доске. Но за последнее время приходили только плохие вести, и всех охватывал ужас. Даже сейчас, проходя по улице Друо, я каждый раз вспоминаю те дни глубокой скорби. Именно здесь, на этих тротуарах, парижане вытерпели одну из самых мучительных и длительных пыток. Все слышней становился топот немецких полчищ, приближавшихся к Парижу.
С Жюльеном я встречался часто. Он не хвалился передо мной тем, что его предсказания сбылись. Просто он считал все происходившее в порядке вещей.
Многие парижане все еще пожимали плечами, когда заходила речь об осаде Парижа. Разве можно осадить Париж? И некоторые с помощью математических расчетов доказывали невозможность окружения. Жюльен с поразившим меня даром предвидения предсказывал, что 20 сентября начнется блокада. Он все еще оставался прежним школьником, ненавидевшим физические упражнения. Война выбила его из обычной колеи, и он был вне себя. Господи, зачем люди воюют! Он воздевал руки к небу в порыве негодования. Но все сообщения он читал с жадностью.
— Если бы Луи не был там, — говорил он, — я бы спокойно пописывал стишки, дожидаясь конца драки.
Время от времени он получал от Луи письма. Новости были ужасные, дух армии падал. В тот день, когда пришло известие о битве при Борни, я встретил Жюльена на углу улицы Друо. Этот день принес Парижу луч надежды. Говорили о победе. Но Жюльен показался мне еще мрачнее, чем обычно. Он где-то прочел, что полк его брата героически сражался, но понес большие потери.
Через три дня наш общий друг сообщил мне ужасную новость. Накануне Жюльен получил письмо, сообщавшее, что его брат убит в сражении при Борни осколком снаряда. Я бросился к несчастному юноше, но не застал его дома. На следующее утро, когда я еще был в постели, в мою комнату вошел высокий молодой человек в форме вольного стрелка. Это был Жюльен. Я не верил своим глазам. Потом, сжав его в объятьях, поцеловал от всего сердца, на глаза у меня навернулись слезы. А он не плакал. На минуту он присел и махнул рукой, — не надо меня утешать.
— Вот, пришел проститься, — сказал он спокойно. — Теперь я один... Тоска заест, если ничего не делать... Я узнал, что на фронт отправляется отряд добровольцев, и вчера вступил в него. Может быть, позабудусь.
— Когда же ты уходишь? — спросил к.
— Да через два часа... Прощай!
И он тоже обнял меня. Я больше не осмелился задавать ему вопросов. Он ушел, а я с этой минуты все думал о нем.
После Седанской катастрофы в первые дни осады Парижа я услышал о Жюльене. Один из его товарищей рассказал мне, что этот хрупкий и бледный юноша дрался как лев. Он боролся с пруссаками, как дикарь, поджидал их в кустах и чаще пускал в ход нож, чем ружье. Он целые ночи просиживал в засаде, подстерегал их, как дичь, и перерезал горло каждому немцу, попадавшему ему в руки. Рассказ потряс меня, — я не узнавал Жюльена, я спрашивал себя, как могло случиться, что чувствительный поэт вдруг так озверел.
Потом Париж оказался отрезанным от всего мира. Началась осада, тупая дремота сменялась лихорадкой. Когда я выходил на улицу, то вспоминал Экс в зимние вечера. "Улицы были так же пустынны, в домах рано гасили свет. Где-то вдалеке слышны были залпы орудий, ружейная перестрелка, но эти звуки терялись в мертвой тишине огромного города. Иногда вспыхивал луч надежды, все оживлялись, люди забывали долгие очереди за хлебом, скудные пайки, забывали, что камины давно не топлены, а немецкие ядра градом падают на улицы левого берега. Потом весть о новом несчастье сражала людей, и вновь агонизирующий город погружался в тишину. Но даже и во время длительной осады я видел счастливых людей; мелкие рантье, как обычно, прогуливались под лучами холодного зимнего солнца, в скромной комнатке где-нибудь в предместье влюбленные улыбались друг другу, не замечая грохота пушек. Все жили одним днем. Иллюзии рассыпались в прах, надеялись на чудо: на помощь армий из провинции, на массовую вылазку населения или, когда настанет час, на чье-то неожиданное вмешательство.
Однажды, когда я находился на сторожевом посту, привели человека, скрывавшегося во рву. Я узнал Жюльена. Он попросил отвести его к генералу и сообщил ему много ценных сведений. Всю ночь мы провели вместе. С самого сентября он ни разу не спал в постели и упорно продолжал дело истребления. Он был скуп на подробности и, пожимая плечами, говорил, что все его вылазки похожи одна на другую: он убивал, как мог, — когда пулей, когда ножом. Он уверял, что жизнь его очень однообразна и не так уж опасна, как думают. Настоящей опасности он подвергался только однажды, когда французы приняли его за шпиона и чуть не расстреляли.
Наутро он собрался опять уходить. Я умолял его остаться в Париже. Он сидел у меня и, казалось, не слышал, что я говорю. Потом неожиданно сказал:
— Ты прав. Хватит!.. Сколько мне было положено, я их убил.
А через два дня он заявил, что идет служить в пехоту. Я был поражен. Разве он не отомстил уже за брата? Или он вдруг стал патриотом? И, видя улыбку, с которой я на него смотрел, он сказал мне просто:
— Я иду вместо Луи, я могу быть только солдатом.
Запах пороха пьянит! Видишь ли, родина — это земля, в которой покоится прах наших близких.
АНЖЕЛИНА, ИЛИ ДОМ С ПРИВИДЕНИЯМИ
I
Года два назад я ехал на велосипеде по безлюдной дороге на Оржеваль, за Пуасси, как вдруг за поворотом дороги показалась усадьба, и она так поразила меня, что я спрыгнул с велосипеда, чтобы получше ее рассмотреть. В старом обширном саду, среди голых деревьев, гнувшихся под холодным ноябрьским ветром, я увидел кирпичный дом, как будто ничем не примечательный. Но какая-то странная угрюмость и странное запустение, от которого сжималось сердце, невольно привлекали к нему внимание. И так как одна створка ворот была выломана, а огромное, слинявшее от дождя объявление гласило, что усадьба продается, я вошел в сад, уступая чувству любопытства и неясной тревоги. Вероятно, в доме не жили уже лет тридцать, а то и сорок. Кирпичи на карнизах и вокруг окон разошлись от зимних холодов и поросли мхом и лишайником. Фасад прорезывали трещины, похожие на преждевременные морщины, избороздившие это еще крепкое здание, которое, как видно, никто не поддерживал. Ступеньки, ведущие к крыльцу, потрескались от мороза, заросли крапивой и колючим кустарником и как бы преграждали путь в этот дом скорби и смерти. Но какой-то особой печалью веяло от голых грязных окон без занавесок, — мальчишки давно уже выбили камнями стекла, так что можно было заглянуть в мрачные и пустые комнаты; окна казались мертвыми, широко открытыми глазами на безжизненном лице.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127
С Жюльеном я встречался часто. Он не хвалился передо мной тем, что его предсказания сбылись. Просто он считал все происходившее в порядке вещей.
Многие парижане все еще пожимали плечами, когда заходила речь об осаде Парижа. Разве можно осадить Париж? И некоторые с помощью математических расчетов доказывали невозможность окружения. Жюльен с поразившим меня даром предвидения предсказывал, что 20 сентября начнется блокада. Он все еще оставался прежним школьником, ненавидевшим физические упражнения. Война выбила его из обычной колеи, и он был вне себя. Господи, зачем люди воюют! Он воздевал руки к небу в порыве негодования. Но все сообщения он читал с жадностью.
— Если бы Луи не был там, — говорил он, — я бы спокойно пописывал стишки, дожидаясь конца драки.
Время от времени он получал от Луи письма. Новости были ужасные, дух армии падал. В тот день, когда пришло известие о битве при Борни, я встретил Жюльена на углу улицы Друо. Этот день принес Парижу луч надежды. Говорили о победе. Но Жюльен показался мне еще мрачнее, чем обычно. Он где-то прочел, что полк его брата героически сражался, но понес большие потери.
Через три дня наш общий друг сообщил мне ужасную новость. Накануне Жюльен получил письмо, сообщавшее, что его брат убит в сражении при Борни осколком снаряда. Я бросился к несчастному юноше, но не застал его дома. На следующее утро, когда я еще был в постели, в мою комнату вошел высокий молодой человек в форме вольного стрелка. Это был Жюльен. Я не верил своим глазам. Потом, сжав его в объятьях, поцеловал от всего сердца, на глаза у меня навернулись слезы. А он не плакал. На минуту он присел и махнул рукой, — не надо меня утешать.
— Вот, пришел проститься, — сказал он спокойно. — Теперь я один... Тоска заест, если ничего не делать... Я узнал, что на фронт отправляется отряд добровольцев, и вчера вступил в него. Может быть, позабудусь.
— Когда же ты уходишь? — спросил к.
— Да через два часа... Прощай!
И он тоже обнял меня. Я больше не осмелился задавать ему вопросов. Он ушел, а я с этой минуты все думал о нем.
После Седанской катастрофы в первые дни осады Парижа я услышал о Жюльене. Один из его товарищей рассказал мне, что этот хрупкий и бледный юноша дрался как лев. Он боролся с пруссаками, как дикарь, поджидал их в кустах и чаще пускал в ход нож, чем ружье. Он целые ночи просиживал в засаде, подстерегал их, как дичь, и перерезал горло каждому немцу, попадавшему ему в руки. Рассказ потряс меня, — я не узнавал Жюльена, я спрашивал себя, как могло случиться, что чувствительный поэт вдруг так озверел.
Потом Париж оказался отрезанным от всего мира. Началась осада, тупая дремота сменялась лихорадкой. Когда я выходил на улицу, то вспоминал Экс в зимние вечера. "Улицы были так же пустынны, в домах рано гасили свет. Где-то вдалеке слышны были залпы орудий, ружейная перестрелка, но эти звуки терялись в мертвой тишине огромного города. Иногда вспыхивал луч надежды, все оживлялись, люди забывали долгие очереди за хлебом, скудные пайки, забывали, что камины давно не топлены, а немецкие ядра градом падают на улицы левого берега. Потом весть о новом несчастье сражала людей, и вновь агонизирующий город погружался в тишину. Но даже и во время длительной осады я видел счастливых людей; мелкие рантье, как обычно, прогуливались под лучами холодного зимнего солнца, в скромной комнатке где-нибудь в предместье влюбленные улыбались друг другу, не замечая грохота пушек. Все жили одним днем. Иллюзии рассыпались в прах, надеялись на чудо: на помощь армий из провинции, на массовую вылазку населения или, когда настанет час, на чье-то неожиданное вмешательство.
Однажды, когда я находился на сторожевом посту, привели человека, скрывавшегося во рву. Я узнал Жюльена. Он попросил отвести его к генералу и сообщил ему много ценных сведений. Всю ночь мы провели вместе. С самого сентября он ни разу не спал в постели и упорно продолжал дело истребления. Он был скуп на подробности и, пожимая плечами, говорил, что все его вылазки похожи одна на другую: он убивал, как мог, — когда пулей, когда ножом. Он уверял, что жизнь его очень однообразна и не так уж опасна, как думают. Настоящей опасности он подвергался только однажды, когда французы приняли его за шпиона и чуть не расстреляли.
Наутро он собрался опять уходить. Я умолял его остаться в Париже. Он сидел у меня и, казалось, не слышал, что я говорю. Потом неожиданно сказал:
— Ты прав. Хватит!.. Сколько мне было положено, я их убил.
А через два дня он заявил, что идет служить в пехоту. Я был поражен. Разве он не отомстил уже за брата? Или он вдруг стал патриотом? И, видя улыбку, с которой я на него смотрел, он сказал мне просто:
— Я иду вместо Луи, я могу быть только солдатом.
Запах пороха пьянит! Видишь ли, родина — это земля, в которой покоится прах наших близких.
АНЖЕЛИНА, ИЛИ ДОМ С ПРИВИДЕНИЯМИ
I
Года два назад я ехал на велосипеде по безлюдной дороге на Оржеваль, за Пуасси, как вдруг за поворотом дороги показалась усадьба, и она так поразила меня, что я спрыгнул с велосипеда, чтобы получше ее рассмотреть. В старом обширном саду, среди голых деревьев, гнувшихся под холодным ноябрьским ветром, я увидел кирпичный дом, как будто ничем не примечательный. Но какая-то странная угрюмость и странное запустение, от которого сжималось сердце, невольно привлекали к нему внимание. И так как одна створка ворот была выломана, а огромное, слинявшее от дождя объявление гласило, что усадьба продается, я вошел в сад, уступая чувству любопытства и неясной тревоги. Вероятно, в доме не жили уже лет тридцать, а то и сорок. Кирпичи на карнизах и вокруг окон разошлись от зимних холодов и поросли мхом и лишайником. Фасад прорезывали трещины, похожие на преждевременные морщины, избороздившие это еще крепкое здание, которое, как видно, никто не поддерживал. Ступеньки, ведущие к крыльцу, потрескались от мороза, заросли крапивой и колючим кустарником и как бы преграждали путь в этот дом скорби и смерти. Но какой-то особой печалью веяло от голых грязных окон без занавесок, — мальчишки давно уже выбили камнями стекла, так что можно было заглянуть в мрачные и пустые комнаты; окна казались мертвыми, широко открытыми глазами на безжизненном лице.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127