потом, ночью, приехали жандармы, обыскали весь дом, спрашивали его, Шакира, и Фоку - где хозяин?
- Фока сказал, как ты бил Максима, он - такой, всё говорит, ему надо рассчитать...
И, подпрыгивая, он рассказал далее, что из города выбрали и увезли всех, Марка, Комаровского, Рогачева и ещё каких-то мужа с женой, служивших в земской управе.
- Ну-у, - протянул Кожемякин, похолодев.
- Мина жардар нос бил пальсы, кричал - турьма будет мина!
- Пожалуй - мне тюрьма будет, зачем привечал! - бормотал Кожемякин, расхаживая по комнате. - А Максимку - взяли?
- Его с Авдотии попадья послал лесопилку, скоро - как ты уехал.
"Нет его!" - удовлетворённо подумал Матвей Савельев, и тотчас ему стало легче: вот и не надо ни с кем говорить про эту историю, не надо думать о ней.
Половина страха исчезла, заменившись чувством сожаления о Марке Васильеве, других - не жалко было. Тревожила мысль о полиции.
- Жандары очень спрашивали про меня?
- Фока им говорил. Он глупый и всех бьёт. Мина ударил. Работать не любит...
- Прогоним.
Он зажил тихо, никуда не выходя из дома, чего-то ожидая. Аккуратно посещал церковь и видел там попа: такой же встрёпанный, он стал как будто тише, но служил торопливее, улыбался реже и не столь многообещающе, как ранее. Не однажды Кожемякину хотелось подойти к нему, благословиться и расспросить обо всех, но что-то мешало.
Время шло, и снова возникла скука, хотелось идти в люди, беседовать с ними. Он пробовал разговаривать с Шакиром, - татарин слушал его рассказы о Тиунове, о городе, молча вздыхал, и выцветшие, начинавшие слезиться глаза его опускались.
Однажды он сказал:
- Добра не будет, нет! Когда хорошим-та людя негде жить, гоняют их,добра не будет! Надо, чтобы везде была умная рука - пусть она всё правит, ей надо власть дать! А не будет добра людей - ничему не будет!
А Фока нарядился в красную рубаху, чёрные штаны, подпоясался под брюхо монастырским пояском и стал похож на сельского целовальника. Он тоже как будто ждал чего-то: встанет среди двора, широко расставив ноги, сунув большие пальцы за пояс, выпучит каменные глаза и долго смотрит в ворота.
- Ты чего это? - спросил Кожемякин.
Мужик сплюнул в сторону и сказал:
- Так.
- Ждёшь кого, что ли?
- Зачем? Я - не здешний, кого мне ждать?
Вечерами в кухне Орина, зобатая кухарка, искала у него в голове и, точно ребёнку, рассказывала сказки, а он, редко глядя в лицо ей, покрикивал и фыркал:
- Тиша, волосья рвёшь! Сказывала эту, другую говори!
Кожемякин стал бояться его, а рассчитать не решался. Тогда он как-то вдруг надумал продать завод и остаться с одним Шакиром, но было жалко дом.
"Не буду открывать завода с весны, - решил он, наконец. - К чему он?"
Пробовал читать оставшиеся после дяди Марка книги; одна из них начиналась словами:
"В предыдущих частях этого труда", а другая:
"Культура или цивилизация в обширном, этнографическом смысле, в своём целом слагается..."
- Нет, это мне не по зубам, - сказал он сам себе, прочитав страницу, и закрыл книгу.
Тянуло к людям, всё чаще вспоминались убедительные речи кривого:
"Каждый должен жить в своём сословии, оно - та же семья человеку..."
И вдруг, с лёгкостью, изумившей его, он вошёл в эту семью: отправился однажды к мяснику Посулову платить деньги, разговорился с ним и неожиданно был приглашён в воскресенье на пирог.
Алексей Иванович Посулов, человек небольшой, коренастый, имел длинную шею, и за это в городе прозвали его Шкаликом. Лицо у него было красное и безволосое, как у скопца, только в углах губ росли рыжеватые кустики; голова - бугроватая, на месте бровей - какие-то шишки, из-под них смотрели неразличимые, узкие глаза. Он часто раздувал ноздри широкого носа, громко втягивал ими воздух и крякал, точно всегда подавляя что-то, пытавшееся вырваться из его крепко сжатых губ. Говорил он немного, отрывисто, но слушал внимательно, наставив на голос большое, тяжёлое ухо, причём глаза его суживались ещё более и смотрели в сторону.
А его супруга Марфа Игнатьевна была почти на голову выше его и напоминала куклу: пышная, округлая, с белой наливной шеей и фарфоровым лицом, на котором правильно и цветисто были нарисованы голубые глаза. Всё, что говорила она, сопровождалось приветливой улыбкой ярко-красных губ, улыбка эта была тоже словно написана, и как будто женщина говорила ею всем и каждому:
"Делайте что хотите, а я своё знаю".
Обедали в маленькой, полутёмной комнате, тесно заставленной разной мебелью; на одной стене висела красная картина, изображавшая пожар, - огонь был написан ярко, широкими полосами, и растекался в раме, точно кровь. Хозяева говорили вполголоса - казалось, в доме спит кто-то строгий и они боятся разбудить его.
- Ты! - обращался Шкалик к жене. - Дай перец, не видишь?
Она, улыбаясь, поднимала белую, полную руку и снова сидела, словно кулич.
Угрюмые окрики Посулова смущали гостя, он ёжился и раз, когда ему стало особенно неловко, сказал хозяйке:
- Строг с вами супруг-то...
Спокойно, негромко она ответила:
- Днём он всегда сердитый.
А Посулов, смигнув строгое выражение с лица, сказал поласковее:
- Как с ними иначе? Зверьё ведь.
Но тотчас же, взглянув на жену, округлил глаза ещё более строго и неприязненно.
Водки он пил немного, но настойчиво угощал гостя и жене внушал:
- Угощай! Что зеваешь?
Когда Кожемякин отказывался - он густо, недовольно крякал, а глаза Марфы сонно прикрывались ресницами, точно она вдруг чувствовала усталость.
Кожемякин не находил ничего, о чём можно бы говорить с этими людьми; заговорив о городской думе, он получил в ответ:
- Жулики там сидят.
"Да ведь ты тоже там", - едва не сказал гость хозяину. Спросил хозяйку, из-за чего началась драка на свадьбе у Смагиных, - она, улыбаясь, ответила:
- Я ушла ещё до драки.
А Шкалик равнодушно объяснил:
- Никон Маклаков начал...
- Дико живут наши люди.
Посулов крякнул, подумал, отвёл глаза в сторону и со вкусом произнёс:
- Зверьё!
Сейчас же после обеда начали пить чай, хозяйка всё время твердила:
- Ещё чашечку.
- Благодарствую!
- Нет, пожалуйста! С вареньицем!
И, поглядывая на гостя, улыбалась, заря зарей.
А муж её молча следил, как гость пьёт, командуя жене:
- Наливай!
Сквозь сафьяновую кожу его лица проступил пот, оно залоснилось, угрюмость как будто сплыла с него, и он вдруг заговорил:
- Ты что ж это, Матвей Савельев, отшельником живёшь? Гнушаешься людей-то, что ли?
Кожемякин, отяжелев после обеда, удручённый долгим молчанием, усмехнулся и не мог ничего ответить. Надув щёки, Шкалик вытер их пёстрым платком и спросил:
- В карты играешь?
- Не умею, - сказал Кожемякин.
Марфа, мотая головой, расстегнула две верхние пуговицы синей ситцевой кофты, погладила горло большой ладонью, равнодушно выдохнув:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128
- Фока сказал, как ты бил Максима, он - такой, всё говорит, ему надо рассчитать...
И, подпрыгивая, он рассказал далее, что из города выбрали и увезли всех, Марка, Комаровского, Рогачева и ещё каких-то мужа с женой, служивших в земской управе.
- Ну-у, - протянул Кожемякин, похолодев.
- Мина жардар нос бил пальсы, кричал - турьма будет мина!
- Пожалуй - мне тюрьма будет, зачем привечал! - бормотал Кожемякин, расхаживая по комнате. - А Максимку - взяли?
- Его с Авдотии попадья послал лесопилку, скоро - как ты уехал.
"Нет его!" - удовлетворённо подумал Матвей Савельев, и тотчас ему стало легче: вот и не надо ни с кем говорить про эту историю, не надо думать о ней.
Половина страха исчезла, заменившись чувством сожаления о Марке Васильеве, других - не жалко было. Тревожила мысль о полиции.
- Жандары очень спрашивали про меня?
- Фока им говорил. Он глупый и всех бьёт. Мина ударил. Работать не любит...
- Прогоним.
Он зажил тихо, никуда не выходя из дома, чего-то ожидая. Аккуратно посещал церковь и видел там попа: такой же встрёпанный, он стал как будто тише, но служил торопливее, улыбался реже и не столь многообещающе, как ранее. Не однажды Кожемякину хотелось подойти к нему, благословиться и расспросить обо всех, но что-то мешало.
Время шло, и снова возникла скука, хотелось идти в люди, беседовать с ними. Он пробовал разговаривать с Шакиром, - татарин слушал его рассказы о Тиунове, о городе, молча вздыхал, и выцветшие, начинавшие слезиться глаза его опускались.
Однажды он сказал:
- Добра не будет, нет! Когда хорошим-та людя негде жить, гоняют их,добра не будет! Надо, чтобы везде была умная рука - пусть она всё правит, ей надо власть дать! А не будет добра людей - ничему не будет!
А Фока нарядился в красную рубаху, чёрные штаны, подпоясался под брюхо монастырским пояском и стал похож на сельского целовальника. Он тоже как будто ждал чего-то: встанет среди двора, широко расставив ноги, сунув большие пальцы за пояс, выпучит каменные глаза и долго смотрит в ворота.
- Ты чего это? - спросил Кожемякин.
Мужик сплюнул в сторону и сказал:
- Так.
- Ждёшь кого, что ли?
- Зачем? Я - не здешний, кого мне ждать?
Вечерами в кухне Орина, зобатая кухарка, искала у него в голове и, точно ребёнку, рассказывала сказки, а он, редко глядя в лицо ей, покрикивал и фыркал:
- Тиша, волосья рвёшь! Сказывала эту, другую говори!
Кожемякин стал бояться его, а рассчитать не решался. Тогда он как-то вдруг надумал продать завод и остаться с одним Шакиром, но было жалко дом.
"Не буду открывать завода с весны, - решил он, наконец. - К чему он?"
Пробовал читать оставшиеся после дяди Марка книги; одна из них начиналась словами:
"В предыдущих частях этого труда", а другая:
"Культура или цивилизация в обширном, этнографическом смысле, в своём целом слагается..."
- Нет, это мне не по зубам, - сказал он сам себе, прочитав страницу, и закрыл книгу.
Тянуло к людям, всё чаще вспоминались убедительные речи кривого:
"Каждый должен жить в своём сословии, оно - та же семья человеку..."
И вдруг, с лёгкостью, изумившей его, он вошёл в эту семью: отправился однажды к мяснику Посулову платить деньги, разговорился с ним и неожиданно был приглашён в воскресенье на пирог.
Алексей Иванович Посулов, человек небольшой, коренастый, имел длинную шею, и за это в городе прозвали его Шкаликом. Лицо у него было красное и безволосое, как у скопца, только в углах губ росли рыжеватые кустики; голова - бугроватая, на месте бровей - какие-то шишки, из-под них смотрели неразличимые, узкие глаза. Он часто раздувал ноздри широкого носа, громко втягивал ими воздух и крякал, точно всегда подавляя что-то, пытавшееся вырваться из его крепко сжатых губ. Говорил он немного, отрывисто, но слушал внимательно, наставив на голос большое, тяжёлое ухо, причём глаза его суживались ещё более и смотрели в сторону.
А его супруга Марфа Игнатьевна была почти на голову выше его и напоминала куклу: пышная, округлая, с белой наливной шеей и фарфоровым лицом, на котором правильно и цветисто были нарисованы голубые глаза. Всё, что говорила она, сопровождалось приветливой улыбкой ярко-красных губ, улыбка эта была тоже словно написана, и как будто женщина говорила ею всем и каждому:
"Делайте что хотите, а я своё знаю".
Обедали в маленькой, полутёмной комнате, тесно заставленной разной мебелью; на одной стене висела красная картина, изображавшая пожар, - огонь был написан ярко, широкими полосами, и растекался в раме, точно кровь. Хозяева говорили вполголоса - казалось, в доме спит кто-то строгий и они боятся разбудить его.
- Ты! - обращался Шкалик к жене. - Дай перец, не видишь?
Она, улыбаясь, поднимала белую, полную руку и снова сидела, словно кулич.
Угрюмые окрики Посулова смущали гостя, он ёжился и раз, когда ему стало особенно неловко, сказал хозяйке:
- Строг с вами супруг-то...
Спокойно, негромко она ответила:
- Днём он всегда сердитый.
А Посулов, смигнув строгое выражение с лица, сказал поласковее:
- Как с ними иначе? Зверьё ведь.
Но тотчас же, взглянув на жену, округлил глаза ещё более строго и неприязненно.
Водки он пил немного, но настойчиво угощал гостя и жене внушал:
- Угощай! Что зеваешь?
Когда Кожемякин отказывался - он густо, недовольно крякал, а глаза Марфы сонно прикрывались ресницами, точно она вдруг чувствовала усталость.
Кожемякин не находил ничего, о чём можно бы говорить с этими людьми; заговорив о городской думе, он получил в ответ:
- Жулики там сидят.
"Да ведь ты тоже там", - едва не сказал гость хозяину. Спросил хозяйку, из-за чего началась драка на свадьбе у Смагиных, - она, улыбаясь, ответила:
- Я ушла ещё до драки.
А Шкалик равнодушно объяснил:
- Никон Маклаков начал...
- Дико живут наши люди.
Посулов крякнул, подумал, отвёл глаза в сторону и со вкусом произнёс:
- Зверьё!
Сейчас же после обеда начали пить чай, хозяйка всё время твердила:
- Ещё чашечку.
- Благодарствую!
- Нет, пожалуйста! С вареньицем!
И, поглядывая на гостя, улыбалась, заря зарей.
А муж её молча следил, как гость пьёт, командуя жене:
- Наливай!
Сквозь сафьяновую кожу его лица проступил пот, оно залоснилось, угрюмость как будто сплыла с него, и он вдруг заговорил:
- Ты что ж это, Матвей Савельев, отшельником живёшь? Гнушаешься людей-то, что ли?
Кожемякин, отяжелев после обеда, удручённый долгим молчанием, усмехнулся и не мог ничего ответить. Надув щёки, Шкалик вытер их пёстрым платком и спросил:
- В карты играешь?
- Не умею, - сказал Кожемякин.
Марфа, мотая головой, расстегнула две верхние пуговицы синей ситцевой кофты, погладила горло большой ладонью, равнодушно выдохнув:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128