- бесновался Чапунов, ползая по полу, точно паук. - Гляди - вот она, удавка моя! Вот чем меня бог ушиб, - за мошенство моё!
Вдруг диким голосом запел:
Расцвета-ала ягода калина-а...
На угорье, эх - да близ села...
- Анка, пой, ведьма!
Высокая женщина закрыла глаза и неожиданно-красивым голосом ласково и печально приняла песню:
Под кали-иной бел горючий камень...
А под камнем - милый мой зарыт...
- Матвеюшка, гляди на неё, колдунью!
Был заре-езан милый тёмной ночью...
А и неизвестныим ножом...
Любка, качаясь на лавке, завыла голодной волчихой:
Ой, груди вскры-ыты, рёбрышки побиты...
Белы ручки все-то во крови...
Мокей хотел встать на ноги, но встал на четвереньки, хрипя:
Эх, был разбойник - стал покойник...
Эти кошмарные люди, речи, песни провожали Кожемякина всю дорогу от Балымер до города; он возвращался домой ночью, тихонько, полубольной с непривычного похмелья и подавленный угрюмым стыдом.
"Веселье тоже! - думалось ему. - И всегда это так, - слезой какой-то кислой подмочено всё - и песни и пляс. Не столько веселье, сколько просто шум да крик, - дай покричу, что будет?"
В тёмном небе ярко цвели звёзды - вспоминалось, что отец однажды назвал их русскими, а Евгенья Петровна знала имя каждой крупной звезды. И цветы она звала именами незнакомыми.
Пахло гарью - где-то горели торфяники, едкий запах щекотал ноздри, голова кружилась. В Ляховском болоте мяукали совы, точно кошки.
Когда Евгения Петровна шла по двору, приподняв юбку и осторожно ставя ноги на землю, она тоже напоминала кошку своей брезгливостью и, может быть, так же отряхала, незаметно, под юбкой, маленькие ноги, испачканные пылью или грязью. А чаще всего в строгости своей она похожа на монахиню, хотя и светло одевается. В церковь - не ходит, а о Христе умеет говорить просто, горячо и бесстрашно.
Однажды он заметил:
- А в бога вы, Евгенья Петровна, как-то не по-нашему веруете!
Она ответила:
- Очень может быть, потому что вы тут признаёте бога, но - не веруете в него...
- Как же это?..
- Да так уж...
- Всякий бога признаёт.
- Да, да! Бог - есть, и вы - есть, а связи между вами и богом - нет...
Ему показалось, что она утверждает что-то опасное, еретическое, и он перестал говорить с нею об этом.
"Как я теперь встречу её? Рожа-то у меня, верно, ничему не подобна. Настрадался! Баню надо истопить, вымыться надо, скоту..."
Искупавшись в грязи, безобразно испачкав и измучив тело, он думал о себе унизительно, брезгливо, а к постоялке относился спокойнее, чище, чувствуя себя виноватым перед нею.
Сдерживая лошадь, - точно на воровство ехал, - он тихо остановился у ворот дома, вылез из шарабана и стал осторожно стучать железным кольцом калитки. В темноте бросились в глаза крупно написанные мелом на воротах бесстыдные слова.
"Дьяволы!" - злобно подумал он и, сняв картуз, стал сбивать мел картузом.
Раздались быстрые шаги босых ног, громыхнул запор, ворота отворились Шакир, в длинной до пят рубахе, молча взял коня под уздцы.
- Ты бы тише! - сказал Матвей. - Перебудишь всех...
- Нисяво, - грустно прозвучало во тьме.
- На воротах-то опять написано...
- Вседа написано!
Матвей взошёл на крыльцо и спросил оттуда:
- Боря здоров ли?
Невидимый за лошадью Шакир ненужно громко ответил:
- Уехала она оба...
Кожемякин опустился на ступень крыльца.
- Казначейшам жить хочит.
Обиженно, не веря своим словам, Матвей бормотал:
- Съехала, - как же это? Без хозяина? Надо бы подождать меня! Как же ты отпустил?
И, не желая этого, проговорился:
- Что же со мной будет!
Короткая летняя ночь, доживая свой последний час, пряталась в деревья и углы, в развалины бубновской усадьбы, ложилась в траву, словно тьма её, бесшумно разрываясь, свёртывалась в клубки, принимала формы амбара, дерева, крыши, очищая воздух розоватому свету, и просачивалась в грудь к человеку, холодно и тесно сжимая сердце.
Ощущение усталости разливалось в теле, отравленном и вялом, в памяти ныл визгливый Любкин голос:
Ой, да ни роду, ни племени нету...
Подошёл Шакир, похожий на покойника в длинной своей рубахе, и тихо сказал:
- Письма есть её...
- Что - письмо? - отозвался Матвей безнадёжно и безразлично. - Куда оно мне!
- Так бог судил! - сказал татарин, проходя в сени. Скрипнула дверь Матвей оглянулся и подумал:
"Вот и всё..."
Потом он долго, до света, сидел, держа в руках лист бумаги, усеянный мелкими точками букв, они сливались в чёрные полоски, и прочитать их нельзя было, да и не хотелось читать. Наконец, когда небо стало каким-то светло-зелёным, в саду проснулись птицы, а от забора и деревьев поползли тени, точно утро, спугнув, прогоняло остатки не успевшей спрятаться ночи, он медленно, строку за строкой стал разбирать многословное письмо.
"Милый Матвей Савельич!
Я ушла, чтобы не мучить вас, а скоро, вероятно, и совсем уеду из Окурова. Не стану говорить о том, что разъединяет нас; мне это очень грустно, тяжело, и не могу я, должно быть, сказать ничего такого, что убедило бы вас. Поверьте - не жена я вам. А жалеть - я не могу, пожалела однажды человека, и четыре года пришлось мне лгать ему. И себе самой, конечно. Есть и ещё причина, почему я отказываю вам, но едва ли вас утешило бы, если бы вы знали её.
Мне хочется поблагодарить вас за ласку, за доброе отношение к сыну, за то, что вы помогли мне многое понять. Страшной жизни коснулась я и теперь, кажется, стала проще думать о людях, серьёзнее смотреть на свою жизнь, на всю себя. Может быть, самое глубокое и умное, что сказано о подвигах, "лучший подвиг - в терпении, любви и труде". Господи боже мой, как мне хочется, чтобы вы подумали о том, что такое - Россия и отчего в ней так трудно жить людям, почему все так несчастны и судорожны или несчастны и неподвижны, точно окаменевшие! Вам не поздно учиться, ведь душа у вас ещё юная, и так мучительно видеть, как вы плохо живёте, как пропадает хорошее ваше сердце, нужное людям так же, как и вам нужно хорошее! Буду я жить и помнить о вас, человеке, который живёт в маленьком городе один, как в большой тюрьме, где все люди - от скуки - тюремные надзиратели и следят за ним. Мне больно думать о вас. Не сердитесь, прощайте и простите, если я виновата перед вами.
Евгения Мансурова".
"Как мелко пишет, - подумал Матвей и снова начал читать письмо. Хорошее сердце нужно, - что ж не взяла? Тебе - не нужен, значит - кому же? Да, ласкова ты со мной, погладила да и мимо прошла..."
Но от этих мелких чёрненьких слов, многократно перечёркнутых, видимо писанных наспех, веяло знакомым приятным теплом её голоса и взгляда. Прочитав письмо ещё раз, он вспомнил что-то, осторожно, концами пальцев сложил бумагу и позвал:
- Шакир!
Татарин оказался сзади него.
- Баню вели вытопить. Жарче...
Шакир открыл рот, желая что-то сказать.
- Отстань! Я спать пойду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128
Вдруг диким голосом запел:
Расцвета-ала ягода калина-а...
На угорье, эх - да близ села...
- Анка, пой, ведьма!
Высокая женщина закрыла глаза и неожиданно-красивым голосом ласково и печально приняла песню:
Под кали-иной бел горючий камень...
А под камнем - милый мой зарыт...
- Матвеюшка, гляди на неё, колдунью!
Был заре-езан милый тёмной ночью...
А и неизвестныим ножом...
Любка, качаясь на лавке, завыла голодной волчихой:
Ой, груди вскры-ыты, рёбрышки побиты...
Белы ручки все-то во крови...
Мокей хотел встать на ноги, но встал на четвереньки, хрипя:
Эх, был разбойник - стал покойник...
Эти кошмарные люди, речи, песни провожали Кожемякина всю дорогу от Балымер до города; он возвращался домой ночью, тихонько, полубольной с непривычного похмелья и подавленный угрюмым стыдом.
"Веселье тоже! - думалось ему. - И всегда это так, - слезой какой-то кислой подмочено всё - и песни и пляс. Не столько веселье, сколько просто шум да крик, - дай покричу, что будет?"
В тёмном небе ярко цвели звёзды - вспоминалось, что отец однажды назвал их русскими, а Евгенья Петровна знала имя каждой крупной звезды. И цветы она звала именами незнакомыми.
Пахло гарью - где-то горели торфяники, едкий запах щекотал ноздри, голова кружилась. В Ляховском болоте мяукали совы, точно кошки.
Когда Евгения Петровна шла по двору, приподняв юбку и осторожно ставя ноги на землю, она тоже напоминала кошку своей брезгливостью и, может быть, так же отряхала, незаметно, под юбкой, маленькие ноги, испачканные пылью или грязью. А чаще всего в строгости своей она похожа на монахиню, хотя и светло одевается. В церковь - не ходит, а о Христе умеет говорить просто, горячо и бесстрашно.
Однажды он заметил:
- А в бога вы, Евгенья Петровна, как-то не по-нашему веруете!
Она ответила:
- Очень может быть, потому что вы тут признаёте бога, но - не веруете в него...
- Как же это?..
- Да так уж...
- Всякий бога признаёт.
- Да, да! Бог - есть, и вы - есть, а связи между вами и богом - нет...
Ему показалось, что она утверждает что-то опасное, еретическое, и он перестал говорить с нею об этом.
"Как я теперь встречу её? Рожа-то у меня, верно, ничему не подобна. Настрадался! Баню надо истопить, вымыться надо, скоту..."
Искупавшись в грязи, безобразно испачкав и измучив тело, он думал о себе унизительно, брезгливо, а к постоялке относился спокойнее, чище, чувствуя себя виноватым перед нею.
Сдерживая лошадь, - точно на воровство ехал, - он тихо остановился у ворот дома, вылез из шарабана и стал осторожно стучать железным кольцом калитки. В темноте бросились в глаза крупно написанные мелом на воротах бесстыдные слова.
"Дьяволы!" - злобно подумал он и, сняв картуз, стал сбивать мел картузом.
Раздались быстрые шаги босых ног, громыхнул запор, ворота отворились Шакир, в длинной до пят рубахе, молча взял коня под уздцы.
- Ты бы тише! - сказал Матвей. - Перебудишь всех...
- Нисяво, - грустно прозвучало во тьме.
- На воротах-то опять написано...
- Вседа написано!
Матвей взошёл на крыльцо и спросил оттуда:
- Боря здоров ли?
Невидимый за лошадью Шакир ненужно громко ответил:
- Уехала она оба...
Кожемякин опустился на ступень крыльца.
- Казначейшам жить хочит.
Обиженно, не веря своим словам, Матвей бормотал:
- Съехала, - как же это? Без хозяина? Надо бы подождать меня! Как же ты отпустил?
И, не желая этого, проговорился:
- Что же со мной будет!
Короткая летняя ночь, доживая свой последний час, пряталась в деревья и углы, в развалины бубновской усадьбы, ложилась в траву, словно тьма её, бесшумно разрываясь, свёртывалась в клубки, принимала формы амбара, дерева, крыши, очищая воздух розоватому свету, и просачивалась в грудь к человеку, холодно и тесно сжимая сердце.
Ощущение усталости разливалось в теле, отравленном и вялом, в памяти ныл визгливый Любкин голос:
Ой, да ни роду, ни племени нету...
Подошёл Шакир, похожий на покойника в длинной своей рубахе, и тихо сказал:
- Письма есть её...
- Что - письмо? - отозвался Матвей безнадёжно и безразлично. - Куда оно мне!
- Так бог судил! - сказал татарин, проходя в сени. Скрипнула дверь Матвей оглянулся и подумал:
"Вот и всё..."
Потом он долго, до света, сидел, держа в руках лист бумаги, усеянный мелкими точками букв, они сливались в чёрные полоски, и прочитать их нельзя было, да и не хотелось читать. Наконец, когда небо стало каким-то светло-зелёным, в саду проснулись птицы, а от забора и деревьев поползли тени, точно утро, спугнув, прогоняло остатки не успевшей спрятаться ночи, он медленно, строку за строкой стал разбирать многословное письмо.
"Милый Матвей Савельич!
Я ушла, чтобы не мучить вас, а скоро, вероятно, и совсем уеду из Окурова. Не стану говорить о том, что разъединяет нас; мне это очень грустно, тяжело, и не могу я, должно быть, сказать ничего такого, что убедило бы вас. Поверьте - не жена я вам. А жалеть - я не могу, пожалела однажды человека, и четыре года пришлось мне лгать ему. И себе самой, конечно. Есть и ещё причина, почему я отказываю вам, но едва ли вас утешило бы, если бы вы знали её.
Мне хочется поблагодарить вас за ласку, за доброе отношение к сыну, за то, что вы помогли мне многое понять. Страшной жизни коснулась я и теперь, кажется, стала проще думать о людях, серьёзнее смотреть на свою жизнь, на всю себя. Может быть, самое глубокое и умное, что сказано о подвигах, "лучший подвиг - в терпении, любви и труде". Господи боже мой, как мне хочется, чтобы вы подумали о том, что такое - Россия и отчего в ней так трудно жить людям, почему все так несчастны и судорожны или несчастны и неподвижны, точно окаменевшие! Вам не поздно учиться, ведь душа у вас ещё юная, и так мучительно видеть, как вы плохо живёте, как пропадает хорошее ваше сердце, нужное людям так же, как и вам нужно хорошее! Буду я жить и помнить о вас, человеке, который живёт в маленьком городе один, как в большой тюрьме, где все люди - от скуки - тюремные надзиратели и следят за ним. Мне больно думать о вас. Не сердитесь, прощайте и простите, если я виновата перед вами.
Евгения Мансурова".
"Как мелко пишет, - подумал Матвей и снова начал читать письмо. Хорошее сердце нужно, - что ж не взяла? Тебе - не нужен, значит - кому же? Да, ласкова ты со мной, погладила да и мимо прошла..."
Но от этих мелких чёрненьких слов, многократно перечёркнутых, видимо писанных наспех, веяло знакомым приятным теплом её голоса и взгляда. Прочитав письмо ещё раз, он вспомнил что-то, осторожно, концами пальцев сложил бумагу и позвал:
- Шакир!
Татарин оказался сзади него.
- Баню вели вытопить. Жарче...
Шакир открыл рот, желая что-то сказать.
- Отстань! Я спать пойду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128