Кожемякин морщился, слушая эти рассказы, не любил громкий рассыпчатый смех и почти с отчаянием думал:
"Прекратятся ли когда осуждения эти?"
Иногда он просил её:
- Луша, не надо, не говори - я уж знаю...
- Али я рассказала уж? - удивлённо спрашивала она и, помолчав некоторое время, снова улыбаясь, открывала рот:
- А у Бредовых...
Болезнь заставила Кожемякина поторопиться с духовным завещанием в пользу города; он послал за попом Александром.
Поп пришёл и даже испугал его своим видом - казалось, он тоже только что поборол жестокую болезнь: стал длиннее, тоньше, на костлявом лице его, в тёмных ямах, неустанно горели почти безумные глаза, от него жарко пахло перегоревшей водкой. Сидеть же как будто вовсе разучился, всё время расхаживал, топая тяжёлыми сапогами, глядя в потолок, оправляя волосы, ряса его развевалась тёмными крыльями, и, несмотря на длинные волосы, он совершенно утратил подобие церковнослужителя.
Когда Кожемякин рассказал ему свой план, поп обрадовался, перекрестил его, поцеловал, точно мёртвого, в лоб и горячо заговорил:
- Так вот чем разрешился тихий ваш бунт!
Кожемякин, вспомнив о Максиме, тяжело вздохнул:
- Уж какой - тихий!
Но поп продолжал, подняв палец к лицу своему и глядя на него:
- Да, да, - тихий! Мы все живём в тихом бунте против силы, влекущей нас прочь от родного нам, наша болезнь - как это доказано одним великим умом - в разрыве умственной и духовной сущности России, горе нашей души в том, что она сосуд, наполняемый некой ядовитой влагой, и влага эта разъедает его! О, несчастная Русь!
Он воздел руки вверх и потряс ими, а Кожемякин, не понимая смысла его слов, не веря ему, подумал: "А что она такое - Русь?"
- Противоборствуют в каждом из нас два начала: исконное, родное, и привитое нам извне, но уже отравившее кровь нашу, - против сего-то последнего - весь давний наш, тихий бунт! - всё горячее говорил поп, как будто сам себе. А Кожемякин вспоминал речи Тиунова - кривой говорил тихо, но как будто кричал, этот же выгоревший изнутри человек кричал, а речи его не доходили до сердца. Слушать попа было утомительно, и, когда он заговорил о хлыстах, бегунах и других еретиках, отпавших от церкви в тайные секты, Кожемякин прервал его, спросив:
- А что, матушка очень сердится на меня?
Поп остановился среди комнаты, словно прислушался к отдалённому, не понятому им звуку или вспоминая что-то забытое, помолчал и тоже спросил:
- Как вы сказали?
Кожемякин повторил, робея.
Тогда поп сел на стул и, оправляя волосы обеими руками, грустно проговорил:
- Она - никогда не сердится. Она есть некая мера, налагаемая на всё бескрылым разумом, и всё, что неизмеримо этой мерой, перестает быть.
Улыбнулся нехорошей, дрожащей улыбкой, вздохнул:
- Всё, чего разум не вмещает, - не существует!
И снова вскочил на ноги, широко размахнув рукавами рясы.
- Но разум не может вместить многого, что оскорбительно, нелепо, убийственно духу...
Наклонился к лицу Кожемякина и прошептал, обдав его запахом водки:
- А оно - существует однако!
- Да-а, - сказал больной, устало прикрывая глаза.
Поп, стараясь не стучать сапогами, отошёл от кровати, надел шляпу и, как слепой, вытянув руку вперёд, ушёл.
Кожемякину было неловко и стыдно: в тяжёлую, безумную минуту этот человек один не оставил его, и Матвей Савельев сознавал, что поп заслуживает благодарности за добрую помощь. Но благодарности - не было, и не было доверия к попу; при нём всё становилось ещё более непонятным и шатким.
А он стал являться чаще, принося с собою бумаги, читал и сам же браковал их.
"Видно, некуда больше ходить ему", - равнодушно думал Кожемякин.
Однажды поп застал у него Машеньку с Никоном, поздоровался с ними ласково, как со знакомыми, и, расхаживая по комнате, стал, радостно усмехаясь, присматриваться к ним, а они на него смотрели, как вороны на петуха.
- Гляжу я на вас, - вдруг сказал он, - какая вы славная, ладная пара!
Машенька наклонилась, чтобы спрятать покрасневшее лицо.
- Давно женаты? - спросил поп, остановясь около неё.
- Мы - не женаты, - торопливо и угрюмо сказал Никон, покусывая усы.
Кожемякин, сконфуженный, прибавил:
- Это - кум с кумой.
Машенька встала, спокойно говоря:
- Врут они оба, батюшка, я у этого, кудрявого-то, в любовницах, помните, каялась вам на духу?
Поп отступил от неё, потемнел, смутился и забормотал, спрятав руки в карманы:
- Да... вот как? Я не помню, но... Да, - это особый случай...
Он стал беспомощен, как ребёнок, заговорил о чём-то непонятном и вскоре ушёл, до слёз жалкий, подобный бездомному бродяге, в своей старенькой, измятой шляпе и вытертой по швам, чиненой рясе.
Ревякина пошла провожать его, а Никон, поглядев вслед ей, спросил:
- Видал, как Машка-то озорничает?
- Да, - облегчённо вздыхая, сказал Кожемякин. - А я думал, он вас проберёт!
Никон встал, пошёл кругом по комнате, говоря как бы сам с собою, опустив голову:
- Нравится мне этот поп, я и в церковь из-за него хожу, право! Так он служит особенно: точно всегда историю какую-то рассказывает тихонько, по секрету, - очень невесёлая история, между прочим! Иногда так бы подошёл к нему один на один спросить: в чём дело, батюшка? А говорить с ним не хочется однако, и на знакомство не тянет. Вот дела: сколь красивая пичужка зимородок, а - не поёт, соловей же - бедно одет и серенько! Разберись в этом!
Вошла Машенька, остановилась против Никона, сложив руки на груди, и ехидно спросила:
- Что - испугался правду-то сказать?
Он поднял руку в уровень её головы, легонько толкнул в лоб и ответил, усмехнувшись:
- Отстань. Какая там правда? Озорство твоё только...
"Хорошо, что не женился я!" - в десятый раз подумал Кожемякин.
За время болезни Кожемякина они укрепились в его доме, как в своём, а Машенька вела себя с хозяином всё проще, точно он был дряхлый старик; это даже несколько обижало его, и однажды он попенял ей:
- Уж больно просто ты со мной ведёшь себя, словно я мальчишка!
Женщина весело засмеялась.
- Ну, вот ещё! Разве ты в любовники годишься? У тебя совесть есть, ты не можешь. Ты вон из-за Марфы и то на стену полез, а что она тебе? Постоялый двор. Нету, тебе на роду писано мужем быть, ты для одной бабы рождён, и всё горе твоё, что не нашёл - где она!
Когда Никон узнал, что Кожемякин отказал всё имущество городу, а деньги отдал Сухобаеву в оборот, - он равнодушно проговорил:
- Это и лучше, без забот тебе. А Сухобаев не обманет, он сделает всё, как надо. Он прежде - честолюбец, а потом - всё другое.
Марья же очень удивилась, долго смотрела в лицо Кожемякина круглыми глазами, видимо, не веря ему, и брови её дрожали.
- Так-таки всё и отдал?
- Всё.
Поджав губы, подумав, сказала:
- Экой грех какой!
- Отчего - грех?
- Да так.
И, вздохнув, добавила:
- Вот что значит один человек!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128
"Прекратятся ли когда осуждения эти?"
Иногда он просил её:
- Луша, не надо, не говори - я уж знаю...
- Али я рассказала уж? - удивлённо спрашивала она и, помолчав некоторое время, снова улыбаясь, открывала рот:
- А у Бредовых...
Болезнь заставила Кожемякина поторопиться с духовным завещанием в пользу города; он послал за попом Александром.
Поп пришёл и даже испугал его своим видом - казалось, он тоже только что поборол жестокую болезнь: стал длиннее, тоньше, на костлявом лице его, в тёмных ямах, неустанно горели почти безумные глаза, от него жарко пахло перегоревшей водкой. Сидеть же как будто вовсе разучился, всё время расхаживал, топая тяжёлыми сапогами, глядя в потолок, оправляя волосы, ряса его развевалась тёмными крыльями, и, несмотря на длинные волосы, он совершенно утратил подобие церковнослужителя.
Когда Кожемякин рассказал ему свой план, поп обрадовался, перекрестил его, поцеловал, точно мёртвого, в лоб и горячо заговорил:
- Так вот чем разрешился тихий ваш бунт!
Кожемякин, вспомнив о Максиме, тяжело вздохнул:
- Уж какой - тихий!
Но поп продолжал, подняв палец к лицу своему и глядя на него:
- Да, да, - тихий! Мы все живём в тихом бунте против силы, влекущей нас прочь от родного нам, наша болезнь - как это доказано одним великим умом - в разрыве умственной и духовной сущности России, горе нашей души в том, что она сосуд, наполняемый некой ядовитой влагой, и влага эта разъедает его! О, несчастная Русь!
Он воздел руки вверх и потряс ими, а Кожемякин, не понимая смысла его слов, не веря ему, подумал: "А что она такое - Русь?"
- Противоборствуют в каждом из нас два начала: исконное, родное, и привитое нам извне, но уже отравившее кровь нашу, - против сего-то последнего - весь давний наш, тихий бунт! - всё горячее говорил поп, как будто сам себе. А Кожемякин вспоминал речи Тиунова - кривой говорил тихо, но как будто кричал, этот же выгоревший изнутри человек кричал, а речи его не доходили до сердца. Слушать попа было утомительно, и, когда он заговорил о хлыстах, бегунах и других еретиках, отпавших от церкви в тайные секты, Кожемякин прервал его, спросив:
- А что, матушка очень сердится на меня?
Поп остановился среди комнаты, словно прислушался к отдалённому, не понятому им звуку или вспоминая что-то забытое, помолчал и тоже спросил:
- Как вы сказали?
Кожемякин повторил, робея.
Тогда поп сел на стул и, оправляя волосы обеими руками, грустно проговорил:
- Она - никогда не сердится. Она есть некая мера, налагаемая на всё бескрылым разумом, и всё, что неизмеримо этой мерой, перестает быть.
Улыбнулся нехорошей, дрожащей улыбкой, вздохнул:
- Всё, чего разум не вмещает, - не существует!
И снова вскочил на ноги, широко размахнув рукавами рясы.
- Но разум не может вместить многого, что оскорбительно, нелепо, убийственно духу...
Наклонился к лицу Кожемякина и прошептал, обдав его запахом водки:
- А оно - существует однако!
- Да-а, - сказал больной, устало прикрывая глаза.
Поп, стараясь не стучать сапогами, отошёл от кровати, надел шляпу и, как слепой, вытянув руку вперёд, ушёл.
Кожемякину было неловко и стыдно: в тяжёлую, безумную минуту этот человек один не оставил его, и Матвей Савельев сознавал, что поп заслуживает благодарности за добрую помощь. Но благодарности - не было, и не было доверия к попу; при нём всё становилось ещё более непонятным и шатким.
А он стал являться чаще, принося с собою бумаги, читал и сам же браковал их.
"Видно, некуда больше ходить ему", - равнодушно думал Кожемякин.
Однажды поп застал у него Машеньку с Никоном, поздоровался с ними ласково, как со знакомыми, и, расхаживая по комнате, стал, радостно усмехаясь, присматриваться к ним, а они на него смотрели, как вороны на петуха.
- Гляжу я на вас, - вдруг сказал он, - какая вы славная, ладная пара!
Машенька наклонилась, чтобы спрятать покрасневшее лицо.
- Давно женаты? - спросил поп, остановясь около неё.
- Мы - не женаты, - торопливо и угрюмо сказал Никон, покусывая усы.
Кожемякин, сконфуженный, прибавил:
- Это - кум с кумой.
Машенька встала, спокойно говоря:
- Врут они оба, батюшка, я у этого, кудрявого-то, в любовницах, помните, каялась вам на духу?
Поп отступил от неё, потемнел, смутился и забормотал, спрятав руки в карманы:
- Да... вот как? Я не помню, но... Да, - это особый случай...
Он стал беспомощен, как ребёнок, заговорил о чём-то непонятном и вскоре ушёл, до слёз жалкий, подобный бездомному бродяге, в своей старенькой, измятой шляпе и вытертой по швам, чиненой рясе.
Ревякина пошла провожать его, а Никон, поглядев вслед ей, спросил:
- Видал, как Машка-то озорничает?
- Да, - облегчённо вздыхая, сказал Кожемякин. - А я думал, он вас проберёт!
Никон встал, пошёл кругом по комнате, говоря как бы сам с собою, опустив голову:
- Нравится мне этот поп, я и в церковь из-за него хожу, право! Так он служит особенно: точно всегда историю какую-то рассказывает тихонько, по секрету, - очень невесёлая история, между прочим! Иногда так бы подошёл к нему один на один спросить: в чём дело, батюшка? А говорить с ним не хочется однако, и на знакомство не тянет. Вот дела: сколь красивая пичужка зимородок, а - не поёт, соловей же - бедно одет и серенько! Разберись в этом!
Вошла Машенька, остановилась против Никона, сложив руки на груди, и ехидно спросила:
- Что - испугался правду-то сказать?
Он поднял руку в уровень её головы, легонько толкнул в лоб и ответил, усмехнувшись:
- Отстань. Какая там правда? Озорство твоё только...
"Хорошо, что не женился я!" - в десятый раз подумал Кожемякин.
За время болезни Кожемякина они укрепились в его доме, как в своём, а Машенька вела себя с хозяином всё проще, точно он был дряхлый старик; это даже несколько обижало его, и однажды он попенял ей:
- Уж больно просто ты со мной ведёшь себя, словно я мальчишка!
Женщина весело засмеялась.
- Ну, вот ещё! Разве ты в любовники годишься? У тебя совесть есть, ты не можешь. Ты вон из-за Марфы и то на стену полез, а что она тебе? Постоялый двор. Нету, тебе на роду писано мужем быть, ты для одной бабы рождён, и всё горе твоё, что не нашёл - где она!
Когда Никон узнал, что Кожемякин отказал всё имущество городу, а деньги отдал Сухобаеву в оборот, - он равнодушно проговорил:
- Это и лучше, без забот тебе. А Сухобаев не обманет, он сделает всё, как надо. Он прежде - честолюбец, а потом - всё другое.
Марья же очень удивилась, долго смотрела в лицо Кожемякина круглыми глазами, видимо, не веря ему, и брови её дрожали.
- Так-таки всё и отдал?
- Всё.
Поджав губы, подумав, сказала:
- Экой грех какой!
- Отчего - грех?
- Да так.
И, вздохнув, добавила:
- Вот что значит один человек!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128