Он предложил мне выйти к машине. Это не понравилось мне еще больше.
Вдалеке, у дороги, стоял хороший автомобиль с новыми киевскими номерами. На
этих номерах был уже жовто-блакитный флаг Украины, и кириллица частично
заменена латиницей.
Подойдя, я сразу понял, кто сидит в машине.
Это был убийца Чашин.
Чашин был профессиональным убийцей. В своей жизни он научился только
убивать.
Сначала нас вместе учило государство, а потом он превратился в
самообучающуюся систему.
В своей жизни Чашин слишком много стрелял из автоматического оружия и
оттого, как мне казалось, повредился рассудком.
- Прости, браток, к тебе и не подъедешь, - сказал Чашин. - Садись,
прокатимся.
Делать было нечего, я только сказал, что надо запереть дверь.
- Не духарись, - ответил Чашин. - Мальчик останется.
Овальный парень действительно остался и пошел к моей комнатке. Шофер рванул
с места, и мы поехали по трассе вдоль берега на запад. Запад на юге всегда
условен, всюду юг, как на Северном полюсе, но меня всегда привлекала
точность топографии.
- Знаешь, не надо мне никуда, - сказал я Чашину. - Высади меня, я на пляж
хочу.
- Брось. Я хочу вытащить тебя из этого дерьма, - снова произнес убийца
Чашин.
- Зачем? - просто спросил я.
Дерьмом, по всей видимости, была вся моя жизнь.
- Ты не продашь, - ответил Чашин так же просто. - Эти все продадут, а ты -
нет.
"Он прав, - подумал я, - а все же ни в чем нельзя быть уверенным. Я сильно
изменился".
- Короче (он любил это слово), ты еще помнишь сербский?
Тогда я все понял. Я догадывался, зачем Чашину мог понадобиться мой сербский
язык и что он мне хочет предложить работу. И я догадывался, какую. Какое
там, я просто знал.
Он шевелил губами, произнося какие-то слова, а я уже не понимал ничего. Я
тупо смотрел на проносящиеся за окном горы. Чашин всегда не любил меня - за
высокое звание моего отца, за те книги, которые я читал, за любовь мою к
картинам, которые он, Чашин, никогда не видел.
И он был прав - именно из-за отцовских погон моя жизнь была легче и,
главное, безмятежнее, чем его. Может, из-за этой легкости я и покинул строй.
Чашину все в жизни давалось тяжело, хотя учились мы вместе.
И вот что-то у него случилось теперь, появилась надобность, и я показался
ему подходящим, несмотря на неприязнь и память о том, что стояло между нами.
Чашин говорил и говорил, а мы оказались вдруг в каком-то кафе у крепостной
стены, где было жарко, душно, пахло потом и разлитым вином и снова потом, но
Чашин никогда не замечал запахов, а я давно начал находить в них особый
смысл, дополнение к тому, что видишь глазом, дополнение не всегда красивое,
приятное, уместное, но завершающее картину мира, дающее ей окончательную
правдивость и точность.
Мы пили не пьянея, он говорил о деньгах и вдруг охрип и стал ругаться,
ругаться без адреса, будто не нашел еще настоящего виновника своего
раздражения.
Он говорил о присяге и наших погонах, о том, как мы все считали в
восемнадцать лет, что лучшая профессия - это Родину защищать. Я был бывшим
капитаном, а он был бывшим майором.
За столиками чокались, а я думал, что вот тогда я стал учить сербохорватский
и поэтому не попал в группу, учившую пушту.
Я учил другой язык и, шевеля губами в лингафонном кабинете, произносил слова
по-сербски. Слова эти были: "миномет", "истребитель-штурмовик", "истребитель
танков", а друзья мои вели допрос "пленного" на пушту.
Этот пленный был пока еще в кавычках.
Однако через год в желтый вертолет, покрытый камуфляжными пятнами, попал
"Стингер", и группа военного перевода с пушту перестала существовать.
Уцелел один Чашин, потому что его не было на борту. Он занимался другим
делом, и я знал, каким. Дело было воровским и грязным. Мы встретились потом,
уже когда нас обоих комиссовали.
У нас на погонах были разные звездочки, у меня их было четыре, а у него -
всего одна, зато большая.
И я помнил, почему так вышло - он научился исполнять приказы не раздумывая.
Чашин научился убивать, а я - нет, хотя у нас были одни и те же толковые
учителя. Это была давняя история, о которой я старался не думать, это
казалось нашим общим прошлым, но все же прошлое делилось на две части -
чашинскую жизнь и мою. Чашинская часть прошлого мало походила на прошлое
Багирова и оттого не уживалась с моей частью. История Чашина сидела в моем
прошлом, как стальной болт в буханке хлеба. История Чашина была вариантом
моей собственной судьбы.
Теперь Чашин снова нашел меня.
- Я тебе не предлагаю денег, - говорил он. - Это висяк. Я тебе не хочу их
давать, да они тебе и не нужны. Я тебе предлагаю нормальную жизнь. Не
бумажную, понял? Ты не училка и не бухгалтер, ты же ничего, кроме как
служить, не умеешь.
Он говорил о том, что нас все продали и каждому теперь нужно думать о себе.
Я между тем вспоминал офицеров, проданных оптом и так же оптом спустивших
свои в/ч - от боекомплекта до сапог б/у.
И еще Чашин говорил о том, что теперь отдает долги. Видимо, их должен был
получить я, потому что убитым уже ничего не было нужно.
И видно было, что нужен Чашину переводчик с навыками стрелковыми да
языковыми.
Тягучая липкая тоска охватывала меня, и я, не говоря ничего, смотрел на
развалины крепости. Чашин привез меня обратно и сообщил, что наведается в
поселок через неделю.
"Что ж, неделя - это хороший срок", - подумал я, неловко выбираясь из
машины.
Вернувшись в комнатку, я увидел скучавшего парня с короткой стрижкой. Он
ушел, переваливаясь с ноги на ногу, как медведь, а я забылся неспокойным
дневным сном.
Мне снилось то, что я всегда хотел забыть. По отлогому склону ползла
"Шилка", поводя счетверенными стволами своей башни, и была похожа на
огромную черепаху. Она ползла мимо искореженных обломков установки
"Алазань", из которых теперь били не по облакам, а лупили по чужим деревням.
Потом надо мной склонялось печальное лицо Геворга, и, наконец, я видел его,
это лицо, совершенно бескровное и отстраненное, потому что отрубленная
голова моего друга была насажена на арматурный прут.
Я проснулся оттого, что заплакал.
Я всегда плакал, когда видел эти сны. Ничего романтического тут не было, был
страх, и были подлости, которые я делал и о которых теперь так хотелось
забыть.
Не было никакого героизма, а были грязные ватники и вечно небритые лица моих
товарищей.
Можно было бы лермонтовским героем красоваться перед женщиной ночным
кошмаром и скрипом зубов, но не было романтики в этих снах, а к тому же я
знал, что зубами скрипят чаще всего от невыведенных глистов.
Это чувство отчаяния через день прошло, и я снова начал писать. Снова
скрипел кривой стол, и снова пустел вечерний Шанхай.
Как и в прошлые дни, я отправился на набережную и снова встретился с
лабухами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40