В его надеждах на власть не было логики,
несмотря на весь опыт его жизни в этом городе, он хотел заявить о
произошедшем. Я собрался вместе с ним.
Мы пошли вместе, а Рувим проводил нас, глядя вслед с тоскливым сожалением.
В отделении милиции было пустынно, и мы сразу попали в комнату, где под
портретом местного президента сидел седой милицейский майор.
Старик, трясясь, пересказывал ему все то, что было написано в бумаге, а я
разглядывал портрет на стене.
Я сидел в казенной комнате и рассматривал генеральский мундир президента,
путаясь в счете того, сколько ячеек содержат три орденские планки на этом
мундире.
Черный волк смотрел белыми зрачками с герба. Я подумал, что нужно спросить у
Рувима, что означают девять звезд под этим волком.
- А ты кто? - спросил майор меня. - Кто ты, парень?
- Я свидетель, - сказал я твердо.
Майор посмотрел на меня как на пустое место.
- Слушай, дорогой, - сказал он старику. - Я тут убийства не регистрирую, а
ты с этим...
А потом добавил, уже обращаясь ко мне:
- Уезжай, дорогой, уезжай.
По-своему этот седой майор был прав, он не хотел, чтобы у нас были лишние
неприятности.
И еще майору не хотелось, чтобы неприятности были у него.
Мы со стариком вышли и начали спускаться по пыльной улице. Отец Рувима
молчал, он молчал и тогда, когда мы приблизились к площади, откуда неслись
резкие звуки дудок, тревожный рокот барабанов.
На площади старики плясали среди других стариков. Они плясали, взмахивая
длинными кинжалами. Газыри на их черкесках двигались отдельно, в своем
собственном танце.
Страшен и грозен был танец стариков, это не маленькие латиноамериканские
человечки пускались в путешествие вокруг своего контрабаса, не крымские
лабухи жалобили денежную публику.
Это был танец войны, и война была разлита в этом городе, как бензин на
асфальте. Как бензиновая лужа, испаряясь, она душила меня, и брала тоска от
предчувствий.
Сладкий смертный запах войны стоял повсюду, приставал к одежде, пропитывал
волосы.
Надо было уезжать.
А рядом стояли кружком люди.
Стоял человек с автоматом. А другой стоял рядом, и на автомате у него был
подствольный гранатомет. Стояли другие старики, вскрикивали, говорили о
чем-то резко и отрывисто, они говорили, а другие старики молчали.
На углу площади я услышал русскую речь. Один старик, внешне не отличимый от
тех, с оружием, говорил другому:
- В два раза упала переработка.
- А три с половиной миллиона тонн? - отвечал его собеседник.
- Липа, - ответил первый и замолчал, думая, видимо, о чем-то своем.
Отец Рувима, услышав то же, что и я, произнес вдруг:
- Нет больше промыслов, - и замолчал уже совсем. До отъезда я не слышал от
него ни слова.
Случилось в этот день несчастье - напарника ударили ножом на улице - просто
так.
К счастью, ранение было несерьезным, хотя лечить его было некому. Он сам
перебинтовал себя и залег на гостиничную койку.
Не много в республике осталось врачей. Узнав об этом событии, я вспомнил
Рувима с его медсестрой и позвонил ему.
Рувим предложил довезти нас до аэропорта, но напарник отчего-то отказался, и
мы, быстро собравшись, уехали в тот же день на поезде.
Возвращаясь в Москву, я встретил невесть откуда взявшихся знакомых офицеров,
и бесконечно полилась офицерская водка.
Началось липкое сидение в купе с теплым пивом и рыбой, называемой "чухонь".
Наш вагон несся по степи, а на потолке метался блик от дрожащего на столе
стакана.
Где-то на Украине состав бессмысленно остановился на несколько часов.
Пассажиры вылезли и расселись на рельсах, как птицы - кто подстелив газету,
а кто и так, ощущая через штаны железнодорожный металл. Пришел другой поезд,
постоял на соседнем пути, согнав пассажиров-галок, и скрылся, а в рельсах
еще долго что-то постукивало и звенело.
Но и после этого наши вагоны продолжали стоять и дождались совсем иного
состава. Он пришел - пыльный состав, где под брезентом была бронетехника, а
ленивые часовые опирались на свои автоматы, сидя на платформах. Куда он шел,
этот эшелон? Что выгибало его брезент? Этого я не знал, и этого я не узнаю
никогда.
Слушая стук колес, я думал о Солженицыне, который ехал в Москву по России.
Он был похож на игумена, возвращающегося в свой монастырь после долгой
отлучки - суровый и важный, стуча посохом по дороге. Бородатый пророк
двигался по русской земле, а в газетах можно было прочитать рассуждения о
нем и его книгах.
Покупая газеты у крикливых продавцов, я не думал о нравственных
рекомендациях писателя. Когда-то он описывал кровавое топтание императорской
армии в Восточной Пруссии, а я читал его, пытаясь понять суть и
предназначение войны, но не мог понять эти суть и предназначение.
Никто не знал ответа на этот вопрос.
Солженицын ознакомлялся с Россией, а я вспоминал себя самого несколько лет
назад, задыхавшегося от горной болезни и пьющего воду, которая полчаса назад
была льдом. Я вспоминал, как мы тратили свои казавшиеся бесконечными сорок
пять суток отпуска, изматывая друг друга, а наш товарищ, на свадьбе которого
я только что побывал, стер себе о веревку до костей пальцы, сорвавшись в
трещину. Я вспоминал наши восхождения и то, как мы, лежа на ледяном склоне,
готовились к ночевке на нем. Я вспоминал, как мы попали под камнепад и ждали
летящего камня, видели его падение. Камень рикошетировал от других таких же,
но впаянных в лед камней, и мы никак не могли угадать направление его
полета.
Главное в горах было то, что, спускаясь и поднимаясь, мы меняли мир вокруг
нас. Поднявшись наверх, мы видели один мир, со своей топографией, а
спустившись - совсем другой. И в промежутке между подъемом и спуском он
менялся несколько раз, на равнине на это нужно потратить дни пути, а тут
изменение происходило быстро. Даже путешествие среди невысоких холмов
приводило к тому, что через несколько шагов менялись цвет травы, освещение и
вкус воды - чем ниже, она была теплее и мутнее. Вкус воды менялся и от
времени суток. Мир менялся, и мы следовали ему, сами претерпевая изменения.
Мы спустились в Казбеги, и оттого, что был разгар борьбы с пьянством, на
наших столиках в кафе стояла чача в бутылках из-под нарзана.
Потом, через несколько лет, в Казбеги шли переговоры о мире в Южной Осетии,
и эта военно-политическая реальность заслоняла мирные воспоминания.
Ничего не остается, хотелось мне надеяться, ничего не остается, кроме
воспоминания об этой воде изо льда и текущей по льду.
Я не знал еще, что на вечерней улице Душанбе, куда доехал мой приятель,
кто-то аккуратно выстрелил ему в затылок, и вот уже две недели, как его
беременная жена стала вдовой.
Я не знал этого, а ехал и ехал, уже по России, возвращаясь домой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
несмотря на весь опыт его жизни в этом городе, он хотел заявить о
произошедшем. Я собрался вместе с ним.
Мы пошли вместе, а Рувим проводил нас, глядя вслед с тоскливым сожалением.
В отделении милиции было пустынно, и мы сразу попали в комнату, где под
портретом местного президента сидел седой милицейский майор.
Старик, трясясь, пересказывал ему все то, что было написано в бумаге, а я
разглядывал портрет на стене.
Я сидел в казенной комнате и рассматривал генеральский мундир президента,
путаясь в счете того, сколько ячеек содержат три орденские планки на этом
мундире.
Черный волк смотрел белыми зрачками с герба. Я подумал, что нужно спросить у
Рувима, что означают девять звезд под этим волком.
- А ты кто? - спросил майор меня. - Кто ты, парень?
- Я свидетель, - сказал я твердо.
Майор посмотрел на меня как на пустое место.
- Слушай, дорогой, - сказал он старику. - Я тут убийства не регистрирую, а
ты с этим...
А потом добавил, уже обращаясь ко мне:
- Уезжай, дорогой, уезжай.
По-своему этот седой майор был прав, он не хотел, чтобы у нас были лишние
неприятности.
И еще майору не хотелось, чтобы неприятности были у него.
Мы со стариком вышли и начали спускаться по пыльной улице. Отец Рувима
молчал, он молчал и тогда, когда мы приблизились к площади, откуда неслись
резкие звуки дудок, тревожный рокот барабанов.
На площади старики плясали среди других стариков. Они плясали, взмахивая
длинными кинжалами. Газыри на их черкесках двигались отдельно, в своем
собственном танце.
Страшен и грозен был танец стариков, это не маленькие латиноамериканские
человечки пускались в путешествие вокруг своего контрабаса, не крымские
лабухи жалобили денежную публику.
Это был танец войны, и война была разлита в этом городе, как бензин на
асфальте. Как бензиновая лужа, испаряясь, она душила меня, и брала тоска от
предчувствий.
Сладкий смертный запах войны стоял повсюду, приставал к одежде, пропитывал
волосы.
Надо было уезжать.
А рядом стояли кружком люди.
Стоял человек с автоматом. А другой стоял рядом, и на автомате у него был
подствольный гранатомет. Стояли другие старики, вскрикивали, говорили о
чем-то резко и отрывисто, они говорили, а другие старики молчали.
На углу площади я услышал русскую речь. Один старик, внешне не отличимый от
тех, с оружием, говорил другому:
- В два раза упала переработка.
- А три с половиной миллиона тонн? - отвечал его собеседник.
- Липа, - ответил первый и замолчал, думая, видимо, о чем-то своем.
Отец Рувима, услышав то же, что и я, произнес вдруг:
- Нет больше промыслов, - и замолчал уже совсем. До отъезда я не слышал от
него ни слова.
Случилось в этот день несчастье - напарника ударили ножом на улице - просто
так.
К счастью, ранение было несерьезным, хотя лечить его было некому. Он сам
перебинтовал себя и залег на гостиничную койку.
Не много в республике осталось врачей. Узнав об этом событии, я вспомнил
Рувима с его медсестрой и позвонил ему.
Рувим предложил довезти нас до аэропорта, но напарник отчего-то отказался, и
мы, быстро собравшись, уехали в тот же день на поезде.
Возвращаясь в Москву, я встретил невесть откуда взявшихся знакомых офицеров,
и бесконечно полилась офицерская водка.
Началось липкое сидение в купе с теплым пивом и рыбой, называемой "чухонь".
Наш вагон несся по степи, а на потолке метался блик от дрожащего на столе
стакана.
Где-то на Украине состав бессмысленно остановился на несколько часов.
Пассажиры вылезли и расселись на рельсах, как птицы - кто подстелив газету,
а кто и так, ощущая через штаны железнодорожный металл. Пришел другой поезд,
постоял на соседнем пути, согнав пассажиров-галок, и скрылся, а в рельсах
еще долго что-то постукивало и звенело.
Но и после этого наши вагоны продолжали стоять и дождались совсем иного
состава. Он пришел - пыльный состав, где под брезентом была бронетехника, а
ленивые часовые опирались на свои автоматы, сидя на платформах. Куда он шел,
этот эшелон? Что выгибало его брезент? Этого я не знал, и этого я не узнаю
никогда.
Слушая стук колес, я думал о Солженицыне, который ехал в Москву по России.
Он был похож на игумена, возвращающегося в свой монастырь после долгой
отлучки - суровый и важный, стуча посохом по дороге. Бородатый пророк
двигался по русской земле, а в газетах можно было прочитать рассуждения о
нем и его книгах.
Покупая газеты у крикливых продавцов, я не думал о нравственных
рекомендациях писателя. Когда-то он описывал кровавое топтание императорской
армии в Восточной Пруссии, а я читал его, пытаясь понять суть и
предназначение войны, но не мог понять эти суть и предназначение.
Никто не знал ответа на этот вопрос.
Солженицын ознакомлялся с Россией, а я вспоминал себя самого несколько лет
назад, задыхавшегося от горной болезни и пьющего воду, которая полчаса назад
была льдом. Я вспоминал, как мы тратили свои казавшиеся бесконечными сорок
пять суток отпуска, изматывая друг друга, а наш товарищ, на свадьбе которого
я только что побывал, стер себе о веревку до костей пальцы, сорвавшись в
трещину. Я вспоминал наши восхождения и то, как мы, лежа на ледяном склоне,
готовились к ночевке на нем. Я вспоминал, как мы попали под камнепад и ждали
летящего камня, видели его падение. Камень рикошетировал от других таких же,
но впаянных в лед камней, и мы никак не могли угадать направление его
полета.
Главное в горах было то, что, спускаясь и поднимаясь, мы меняли мир вокруг
нас. Поднявшись наверх, мы видели один мир, со своей топографией, а
спустившись - совсем другой. И в промежутке между подъемом и спуском он
менялся несколько раз, на равнине на это нужно потратить дни пути, а тут
изменение происходило быстро. Даже путешествие среди невысоких холмов
приводило к тому, что через несколько шагов менялись цвет травы, освещение и
вкус воды - чем ниже, она была теплее и мутнее. Вкус воды менялся и от
времени суток. Мир менялся, и мы следовали ему, сами претерпевая изменения.
Мы спустились в Казбеги, и оттого, что был разгар борьбы с пьянством, на
наших столиках в кафе стояла чача в бутылках из-под нарзана.
Потом, через несколько лет, в Казбеги шли переговоры о мире в Южной Осетии,
и эта военно-политическая реальность заслоняла мирные воспоминания.
Ничего не остается, хотелось мне надеяться, ничего не остается, кроме
воспоминания об этой воде изо льда и текущей по льду.
Я не знал еще, что на вечерней улице Душанбе, куда доехал мой приятель,
кто-то аккуратно выстрелил ему в затылок, и вот уже две недели, как его
беременная жена стала вдовой.
Я не знал этого, а ехал и ехал, уже по России, возвращаясь домой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40