У хозяина было две лошади, а земельный надел состоял из мелких участков, разбросанных за чертой города, так что дела было хоть отбавляй. Но хозяин сам трудился не покладая рук, всегда помогал мне и брал на себя самую тяжелую часть работы. Он вставал раньше меня и строго следил за тем, чтобы я не перерабатывал больше установленного времени; меня никогда не будили раньше шести, и он сам старался устроить так, чтобы я мог вздремнуть после обеда.
— Ханс Даль — сама справедливость, — говорили люди.
Впрочем, это выражение было не совсем удачным. Отец мой тоже был справедлив в своем роде, он любил выслушать обе стороны, — но иногда это кончалось.
А Ханс Даль был не просто справедлив,—он до смерти боялся совершить несправедливость и всегда предпочитал брать вину на себя. Он принадлежал к так называемым «святым» из меллерианской секты. Я знал об этой секте еще со времен воскресной школы; набожности мне это не прибавило, секта скорее оттолкнула меня от религии. Члены секты предъявляли к людям непомерно высокие требования, осуждали всех направо и налево, но на мой взгляд, к самим себе относились далеко не столь строго. Они называли себя чадами божьими, а всех остальных считали детьми мирской суеты или даже порождением самого сатаны.
Но вот нашелся человек, который заставил меня призадуматься. Я старался понять своего хозяина, разгадать, что скрывается за его словами, выражением его лица и поступками. Я уже привык к тому, что побуждения не всегда соответствуют поступкам, что за похвалой и лаской часто таится корысть, но здесь весь мой опыт пошел насмарку.
Хозяин не хотел, чтобы я работал по воскресеньям.
— В писании сказано, что работать по воскресеньям грех, — говорил он. — Морить скотину голодом — тоже грех, за ней надо ухаживать каждый день. Но скот не твой, значит, не тебе и страдать от этого.
Он сам ухаживал за скотиной по воскресеньям, а меня отпускал со двора, и я с самого утра, нарядившись словно в церковь, весь день разгуливал в праздничном костюме.
— Это потому, что ты для него дитя греховного мира, а себя он считает ближе к господу богу, — объяснила мне мать; и я отлично понял ее. Но хозяин снимал бремя с моих плеч и перекладывал его на свои — это мне было в диковинку.
Сначала я думал, что он хочет таким путем заставить меня посещать молитвенные собрания секты; но хотя я и не посещал их, он не стал относиться ко мне хуже. Поэтому, чтобы доставить ему удовольствие, я решил время от времени все же бывать там. Ничего путного я оттуда не вынес.
Я еще не встречал в своей жизни человека, который так сильно занимал бы мои мысли, как новый хозяин. Здесь не приходилось думать только о самом себе и о том, как бы устроиться получше, — наоборот, у такого хозяина прежде всего нужно было заботиться о том, чтобы он сам себя не обидел.
Денег у меня в то время не водилось, — мне никогда даже в голову не приходило попросить вперед, в счет заработка, который к тому времени составлял уже двадцать пять крон в лето. И вдруг в один прекрасный день я обнаружил в своем кармане солидную сумму в несколько крон. Должно быть, я просто забыл вернуть хозяину сдачу после каких-нибудь покупок, решил я и, взяв деньги, отправился к нему, очень смущенный своей забывчивостью и уверенный, что на этот раз наконец получу взбучку. Но хозяин и слышать не хотел об этих деньгах, как я ни уверял его, что они никоим образом не могут быть моими.
— Не знаю, что это за деньги, — отвечал он. — Будь это мои, я б уж, наверное, вспомнил, не так их у меня много.
— Да ведь они же ваши, — в отчаянии твердил я. — У меня никогда не бывает денег.
— У тебя нет ни эре? — переспросил он и задумчиво поглядел на меня. — И все же ты хочешь вернуть мне деньги? Ну, так и быть, поделим их поровну — тогда никому не будет обидно.
Ну что с ним поделаешь! Нелегко мне было перейти от постоянной самозащиты к защите другого, — так сказать, к защите человека от него же самого Это перевернуло все мои представления о жизни. Я уже начал было обрастать плотной броней, которая должна была оградить меня от окружающего мира, а теперь она только мешала мне: ум и сердце стремились доверчиво раскрыться, а укоренившееся недоверие, к великому моему стыду и досаде, удерживало меня. Да, нелегко мне было в ту пору. Я уже понимал, что жизнь нельзя строить на одном только недоверии или доверии, но как же найти правильный средний путь, не обижая ни себя самого, ни своего ближнего?
По вечерам я мог делать что хотел, но домой ходил редко, — у меня были свои горести и заботы, и мне не хотелось огорчать родных. Да я уже и отвык от своих домашних; их заботы не трогали меня и казались мелкими и ничтожными по сравнению с моими. Вот, к примеру, бабушка. Я считал, что жить с ней под одной крышей — большая радость; я не забыл еще, как мы любили ходить к ней в гости. А у нас в доме она была, оказывается, всем в тягость; и мать и сестры жаловались, что с ней слишком много возни, — она впала в детство, и ее ни на минуту нельзя было оставить без присмотра. Вдобавок она никак не могла наесться. Только все кончат обедать, как бабушка уже спрашивает, скоро ли ужин. Мать это очень обижало.
— Как будто мы и так не кормим ее досыта, — жаловалась она. — Ты только посмотри на нее: пришла к нам как ощипанная курица, а теперь похожа на толстую колбасу.
Это было верно. Бабушка, несмотря на свои восемьдесят три года, стала кругленькая и плотная, окрепла как растение, пересаженное с песчаной почвы в чернозем. Только голова у нее работала плохо. Как ни странно, она, видимо, совсем не вспоминала про дедушку, хотя отлично знала, что он живет один-одинешенек в пустом домишке. Ее даже как будто радовало, что ей здесь лучше, чем ему. А ведь он жертвовал собой ради нее и отказывал себе в самом необходимом.
Много удивительного было на свете. Теперь у меня было довольно времени, чтобы подумать, и я собирал все, что видел и слышал, как птица собирает корм в свое гнездо. Я пробудился от духовной спячки, в которой пребывал, задавленный непосильной работой у прежнего хозяина, и снова начал присматриваться к окружающему миру. Тяжелый период жизни, к счастью, миновал раньше, чем тупое равнодушие успело целиком завладеть мною; теперь, когда исчезли условия, породившие защитную броню равнодушия, исчезло и само равнодушие. «Лучше умереть, чем быть рабом», — говорят люди; но для раба еще есть в жизни надежда, а для мертвеца — нет.
Почти все лето я был предоставлен самому себе. Ум мой дремал, вернее сказать — я просто набирался сил. На деньги, которые хозяин с такой непонятной щедростью заставил меня взять, я купил у старьевщика подержанную гармонь. Уже много лет мечтал я обзавестись гармонью — с тех самых пор, как услышал игру пекаря Йенса Вестергора;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43