когда Сливар бывал в трактире, обычно появлялся и Хладник. Сливару эти свидания были приятны, ему свободнее дышалось, он говорил о том, что его мучило, мысли, которые раньше он тщательно в страхе скрывал, постепенно стали проситься на язык. В первые дни он не решался поделиться с Хладником постоянно душившими и унижавшими его тягостными заботами и ощущением, что он дурной, низкий, достойный презрения человек. Сливар даже чуть-чуть побаивался Хладника, считая его сильнее и порядочнее себя. Но разомлев от вина, Сливар разоткровенничался, Хладник выслушал его молча.
— Бедняга, для тебя было бы лучше... Ну, чокнемся и выпьем за твое здоровье!
Сливар больше не искал работы и для себя самого ничего не лепил, даже ради забавы. Когда Хладник рассказал ему о памятнике Кетте, Сливар взял в руки свой эскиз и долго его разглядывал. Теперь он показался Сливару совершенно неудачным, бог весть чем от него веяло? Пожалуй, чуть ощутимо от него тянуло дыханием родных краев, никто бы его не уловил, кроме него самого. Тогда он еще не вырвал себя со всеми корнями из родной земли, не отряс ее прах со своих ног, и чего тогда только не было в его сердце! Сливару стало грустно и тяжело, он взял в руки молот и разбил свой эскиз, чтобы никогда больше его не видеть. Затем он поспешно в самых общих чертах вылепил новый вариант. На первом — лицо поэта было сентиментальным, он выглядел влюбленным студентом, на лоб его свисал невинный завиток. К поэту застенчиво тянулась женская фигурка — тоненькая, стройная — почти ребенок со своими наивными мечтами; казалось, на лице ее играл луч кроткого, милого, задумчивого солнца, которое светит в родных краях... Но теперь облик поэта представился Сливару совсем другим. Сначала создавалось впечатление, что поэт улыбается, но решающую, главную линию около губ прикрывали усы — болезненную, почти саркастическую складку; она была такой выразительной и отчетливой, что Сливар удивился, как мог ее раньше не заметить. Нужно только капельку приподнять усы, отодвинуть их на миллиметр, и губы с горечью и вызовом, почти в голос рассмеялись: «Кто вы такие, чтобы копаться в моей душе и воображать, будто я страдал ради вашей забавы и будто теперь вы смеете плясать под ритмы моих вздохов? Вы поставили меня на каменную глыбу, чтобы одарить меня своей милостью, но случилось так, что ноги мои возвышаются над вашими головами». Неверно уловил Сливар и рисунок бровей Кетте — лоб получился гладкий, веселый, просветленный, Сливар проглядел упрямую и горделивую линию профиля, что начиналась от бровей и постепенно переходила в очертание высокого лба — в этой линии отражалось беспокойство и уже чувствовалось разочарование. Сливар был слеп, не заметив этой особенности, которая придавала лицу совершенно другое, новое выражение. В голове поэта вызревало бунтарство, глаза начинали прозревать, они еще не разглядели все доподлинно, в них было удивление, они всматривались в жизнь с обостренным вниманием, вопрошающе, но уже с ужасом. Корни его еще глубоко сидели в родной земле, но их уже начали вырывать — сколько понадобилось бы времени, чтобы могучее дерево поплыло вниз по реке?.. И женщину, тянувшуюся к поэту, Сливар теперь тоже вылепил иначе — она стала пышной, полнотелой, однако лицо ее было словно мертвое, а губы кривились в злорадной усмешке, как это бывало иногда у Хладника... Вылепив скульптурную группу в самых общих чертах, он поставил незавершенный эскиз на то самое место, где стоял прежний, разбитый.
Сливар был доволен. Он без сожаления уничтожил свое прошлое, разбил его несколькими ударами вдребезги, начисто стер воспоминания. Задумчивые, доверчивые глаза, светлый, безоблачный лоб — все теперь в виде мелких осколков лежало в углу, здесь же валялось молодое, исполненное любовью сердце, которое, страдая и сжимаясь от боли, все же заглядывало вдаль, сдерживая стоны и истекая кровью, мечтало о радостном будущем. Все это навсегда разбито, и в комнате будто звучал презрительный, иронический, горестный смех, который срывался с резко очерченных, чуть приоткрытых губ поэта.
XII
Берта больше не находила работы; наступило жаркое лето. Все, что можно было обратить в деньги, постепенно оказалось в ломбарде. В самом начале с кроватей исчезли красивые розовые покрывала, а в конце августа за ними последовали и хорошие шторы с окон; покупались они в рассрочку, с колоссальным трудом и за солидную цену.
Квартира сделалась пустой и скучной; Берта медленно ходила по комнатам и казалась очень усталой, брови ее словно нависли над глазами, затеняя их. На лице ее лежала печать невысказанных мыслей, затаенных горестей. В прежние времена стоило только чуть дрогнуть ее сердцу, как она обращалась к мужу, искала взглядом его приветливое лицо, ждала, чтобы он посмотрел ей в глаза и спросил, что с ней. Раньше она стучала в дверь его мастерской и с улыбкой сообщала ему о каком-нибудь пустяке. И Сливар радовался, что она несет ему на ладони свою детскую душу. Сейчас в ее сердце бушевали и метались накрепко запертые там тревожные мысли, и не было никого, кто открыл бы им дверь. Лицо ее постарело, стало серьезным и задумчивым. По мере того как Сливар отходил от нее, исчезая где-то в своей дали, она тоже медленно отдалялась от него — обращенная к нему лицом, покорно пятилась назад, соскальзывая понемногу вниз, и сердце ее переполнялось горечью. У нее не хватало сил окликнуть его, поднять руку и помахать ему. Она мучилась, будто вдруг онемев, не в состоянии сдвинуться с места, как бывает во сне.
Со Сливаром и матерью Берта перебрасывалась отдельными словами лишь о самых обыденных вещах. Она разговаривала со Сливаром о повседневных заботах спокойно и, казалось бы, без утайки, но оба они знали, что это совсем не то, о чем действительно нужно было бы поговорить. «Деньги... деньги... деньги...» — слово это приобрело в конце концов особый призвук, знаменуя собой границу, за которую их разговоры не заходили. Утром они определяли вещь, без которой можно было обойтись, в полдень делали подсчеты, и, если вечером Сливар случайно оказывался дома, они снова что-то подсчитывали. Бывало, что уже были сказаны все слова, дело обсуждено во всех подробностях, но, вели они все еще сидели друг против друга, они продолжали говорить — монотонно, спокойно, только чтобы не молчать, ненароком не посмотреть друг другу в глаза именно в ту минуту, когда во взгляде может сверкнуть тщательно скрываемая правда; при этом они внимательно следили, чтобы разговор случайно не перешел на нечто другое, непосредственно не связанное с хлебом насущным... с хлебом... хлебом.
— А вообще-то я думаю, завтра я найду работу,— говорил иногда Сливар, но Берта знала так же хорошо, как и он сам, что работу он не найдет и даже не будет ее искать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40
— Бедняга, для тебя было бы лучше... Ну, чокнемся и выпьем за твое здоровье!
Сливар больше не искал работы и для себя самого ничего не лепил, даже ради забавы. Когда Хладник рассказал ему о памятнике Кетте, Сливар взял в руки свой эскиз и долго его разглядывал. Теперь он показался Сливару совершенно неудачным, бог весть чем от него веяло? Пожалуй, чуть ощутимо от него тянуло дыханием родных краев, никто бы его не уловил, кроме него самого. Тогда он еще не вырвал себя со всеми корнями из родной земли, не отряс ее прах со своих ног, и чего тогда только не было в его сердце! Сливару стало грустно и тяжело, он взял в руки молот и разбил свой эскиз, чтобы никогда больше его не видеть. Затем он поспешно в самых общих чертах вылепил новый вариант. На первом — лицо поэта было сентиментальным, он выглядел влюбленным студентом, на лоб его свисал невинный завиток. К поэту застенчиво тянулась женская фигурка — тоненькая, стройная — почти ребенок со своими наивными мечтами; казалось, на лице ее играл луч кроткого, милого, задумчивого солнца, которое светит в родных краях... Но теперь облик поэта представился Сливару совсем другим. Сначала создавалось впечатление, что поэт улыбается, но решающую, главную линию около губ прикрывали усы — болезненную, почти саркастическую складку; она была такой выразительной и отчетливой, что Сливар удивился, как мог ее раньше не заметить. Нужно только капельку приподнять усы, отодвинуть их на миллиметр, и губы с горечью и вызовом, почти в голос рассмеялись: «Кто вы такие, чтобы копаться в моей душе и воображать, будто я страдал ради вашей забавы и будто теперь вы смеете плясать под ритмы моих вздохов? Вы поставили меня на каменную глыбу, чтобы одарить меня своей милостью, но случилось так, что ноги мои возвышаются над вашими головами». Неверно уловил Сливар и рисунок бровей Кетте — лоб получился гладкий, веселый, просветленный, Сливар проглядел упрямую и горделивую линию профиля, что начиналась от бровей и постепенно переходила в очертание высокого лба — в этой линии отражалось беспокойство и уже чувствовалось разочарование. Сливар был слеп, не заметив этой особенности, которая придавала лицу совершенно другое, новое выражение. В голове поэта вызревало бунтарство, глаза начинали прозревать, они еще не разглядели все доподлинно, в них было удивление, они всматривались в жизнь с обостренным вниманием, вопрошающе, но уже с ужасом. Корни его еще глубоко сидели в родной земле, но их уже начали вырывать — сколько понадобилось бы времени, чтобы могучее дерево поплыло вниз по реке?.. И женщину, тянувшуюся к поэту, Сливар теперь тоже вылепил иначе — она стала пышной, полнотелой, однако лицо ее было словно мертвое, а губы кривились в злорадной усмешке, как это бывало иногда у Хладника... Вылепив скульптурную группу в самых общих чертах, он поставил незавершенный эскиз на то самое место, где стоял прежний, разбитый.
Сливар был доволен. Он без сожаления уничтожил свое прошлое, разбил его несколькими ударами вдребезги, начисто стер воспоминания. Задумчивые, доверчивые глаза, светлый, безоблачный лоб — все теперь в виде мелких осколков лежало в углу, здесь же валялось молодое, исполненное любовью сердце, которое, страдая и сжимаясь от боли, все же заглядывало вдаль, сдерживая стоны и истекая кровью, мечтало о радостном будущем. Все это навсегда разбито, и в комнате будто звучал презрительный, иронический, горестный смех, который срывался с резко очерченных, чуть приоткрытых губ поэта.
XII
Берта больше не находила работы; наступило жаркое лето. Все, что можно было обратить в деньги, постепенно оказалось в ломбарде. В самом начале с кроватей исчезли красивые розовые покрывала, а в конце августа за ними последовали и хорошие шторы с окон; покупались они в рассрочку, с колоссальным трудом и за солидную цену.
Квартира сделалась пустой и скучной; Берта медленно ходила по комнатам и казалась очень усталой, брови ее словно нависли над глазами, затеняя их. На лице ее лежала печать невысказанных мыслей, затаенных горестей. В прежние времена стоило только чуть дрогнуть ее сердцу, как она обращалась к мужу, искала взглядом его приветливое лицо, ждала, чтобы он посмотрел ей в глаза и спросил, что с ней. Раньше она стучала в дверь его мастерской и с улыбкой сообщала ему о каком-нибудь пустяке. И Сливар радовался, что она несет ему на ладони свою детскую душу. Сейчас в ее сердце бушевали и метались накрепко запертые там тревожные мысли, и не было никого, кто открыл бы им дверь. Лицо ее постарело, стало серьезным и задумчивым. По мере того как Сливар отходил от нее, исчезая где-то в своей дали, она тоже медленно отдалялась от него — обращенная к нему лицом, покорно пятилась назад, соскальзывая понемногу вниз, и сердце ее переполнялось горечью. У нее не хватало сил окликнуть его, поднять руку и помахать ему. Она мучилась, будто вдруг онемев, не в состоянии сдвинуться с места, как бывает во сне.
Со Сливаром и матерью Берта перебрасывалась отдельными словами лишь о самых обыденных вещах. Она разговаривала со Сливаром о повседневных заботах спокойно и, казалось бы, без утайки, но оба они знали, что это совсем не то, о чем действительно нужно было бы поговорить. «Деньги... деньги... деньги...» — слово это приобрело в конце концов особый призвук, знаменуя собой границу, за которую их разговоры не заходили. Утром они определяли вещь, без которой можно было обойтись, в полдень делали подсчеты, и, если вечером Сливар случайно оказывался дома, они снова что-то подсчитывали. Бывало, что уже были сказаны все слова, дело обсуждено во всех подробностях, но, вели они все еще сидели друг против друга, они продолжали говорить — монотонно, спокойно, только чтобы не молчать, ненароком не посмотреть друг другу в глаза именно в ту минуту, когда во взгляде может сверкнуть тщательно скрываемая правда; при этом они внимательно следили, чтобы разговор случайно не перешел на нечто другое, непосредственно не связанное с хлебом насущным... с хлебом... хлебом.
— А вообще-то я думаю, завтра я найду работу,— говорил иногда Сливар, но Берта знала так же хорошо, как и он сам, что работу он не найдет и даже не будет ее искать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40