Если человек из такой истории выпутался, и не поверил в черта, и сам не стал озлобленным чертом, не источает ненависти и не впадает в отчаяние, а выполняет работу, требующую спокойствия и любви, да, любви, абсурдное слово в связи с такой повестью, и все-таки любви, значит, человек этот и есть тот, кого мы вечно ищем и кого нам следует вечно искать,— настоящий человек, да ведь это счастливый случай, а если и не случай, то как превосходно все сошлось, что этот человек выполняет свою работу именно здесь, здесь он очень, очень нужен, ведь здесь тебя порой разрывает от боли, и страх здесь тоже нередко испытываешь, и частенько воображаешь себя этаким необыкновенным явлением, а потому совсем недурно, что именно здесь pa6oiaer необыкновенная сестра Туро.
Впоследствии, когда пошли разговоры о неслыханных фотографиях Франциски и даже шум поднялся вокруг них, когда Франциску спрашивали, откуда у нее взялась гакая удивительная твердость духа — и слово «удивительная» звучало как «жутковатая» и даже «возмутительная»,— чтобы, едва родив, фотографировать едва-едва родившегося сына, только что отделенного от пуповины кроху, новорожденного, новее которого и не придумаешь, да еще с таким самообладанием, а о самообладании свидетельствовала резкость наводки, то Фран отвечала, что твердости духа для этого не требовалось, только известная доля уверенности, нет, тут не твердость духа проявилась, а скорее гордость духа, и такое случается в те минуты, когда человек понял, как ему хорошо живется, да, в гордости духа она готова признаться, ведь от радости она чуть с ума не сошла, причин у нее было предостаточно, и одна из них — печальная история сестры Туро.
Историю эту Фран никому не рассказывала, только с Давидом поделилась, и, как еще раз обнаружилось, даже история может служить испытанием; Давид выдержал его, он молча слушал и только в конце сказал:
— Черт побери, как же мы сами себе жизнь корежим! Фран поняла — он издал горестный вопль.
Но тем больше радости выказал он, увидев фотографии своего сына, смятение, которое они вызывали, развязало ему язык; вечерами он усаживался на ковер у колыбельки и докладывал спящему Давиду-младшему:
— Ох, парень, как же ты нам удался! Надеюсь, ты понимаешь, кого я подразумеваю, говоря «нам». Прежде всего, и это невозможно отрицать, твою мать, которая в официальных случаях хоть и неохотно, но отзывается на имя «Франциска», нашу всеми признанную, приятную, привлекательно-притягательную, ободряюще-представительную близкую родственницу, твою и мою, хотя другим она иной раз являет собой утомительно требовательную особу, чем и устрашает средний класс, каковой в данном случае, в связи с обсуждаемой нами, тобой, мой сын, и мною, твоим отцом, проблемой, является не социальной, а интеллектуальной категорией. Мы с тобой, ты, Давид, и я, Давид, мы оба подразумеваем, говоря о среднем классе, класс посредственностей, неповоротливый от сих до сих ферейн, канонично-ханжескую общину под лозунгом: «Церковь-должна-остаться-и-все-тут», ужасающе огромный лагерь под вывеской «Все-имеет-свои-границы». Вот их-то, мой прекрасный сын, их-то твоя мать и вогнала в страх твоими фотографиями, неприличными, как они считают, потому что — нет, тебе ни за что не угадать,— потому что они неприличные. Люди эти неустанно твердят, оперируют своей логикой, приводят доводы: приличия есть приличия... Спорить с ними хватает духу лишь тем, кто не страдает головокружением — столь глубоки разверзающиеся пропасти, которые откроются, если прислушаться к их доводам.
Мильщ мой сын, не стоит об этом сейчас говорить, только
нервы себе взвинтим, я же нас знаю; поговорим лучше о смятении умов, вызванном твоим появлением, в стенах «Нойе берлинер рундшау», ну, сам скажи, ты бы счел это возможным?
Я — ни за что, мальчик мой, скажу откровенно, я — ни за что, а я знаю свет на целых тридцать лет дольше, чем ты, и на целых десять лет дольше тебя знаю редакцию «Нойе берлинер рундшау»; меня от этой истории мороз по коже подирает — вот такие дела, мой мальчик, да, дела, дела!
Самое, однако, удивительное, во всяком случае, для Давида самое удивительное, что как раз Фран, виновница фотографий и тем самым переполоха, сохраняла полное самообладание в бурных дебатах «за» и «против» и выказала понимание почти всех мнений, хотя и не вполне согласилась с репортером Хельгой Генк, ибо мнение Хельги распространялось не столько на фотографии, сколько на фотографа.
— Mondo cane,— объявила Хельга Генк, а Давид точно передал Франциске все ее слова,— это же mondo cane pur, это же мир с его грязнющей стороны. Твои семейные отношения меня, правда, не касаются, товарищ Грот, но спросить-то я имею право: не боязно ли тебе хоть чуть-чуть, когда ты видишь, на что способна твоя жена?
После чего Хельга живописала, на что, по ее мнению, способна Франциска:
— Как только она подметит, что пробил ее последний час и смерть уже на пороге, что, думаешь ты, она сделает? Я скажу тебе, что она сделает: выкарабкается из постели, установит лампы, штатив, приладит фотоаппарат, холодеющими пальцами возьмет спусковой тросик и станет ждать. Ждать, пока не почувствует: следующего удара сердце не сделает, следующий вздох будет лишь слабой попыткой, следующее мгновение будет затуманено концом. Тогда она соберет остатки сил, а их хватит только-только, чтобы нажать большим пальцем затвор, и вот он — конец, а на пленке, в чем я ни минуты не сомневаюсь, будет доподлинно отображена агония. Я бы содрогнулась от подобной перспективы, будь я на твоем месте, товарищ Грот!
Но Давид не пожелал развивать мысль в предложенном направлении.
— О, в этом смысле я совершенно спокоен, Хельга, тут мне свидетелем быть не придется. Статистика утверждает, что мужья умирают раньше жен, а я отвечаю всем статистическим данным, с какой же стати мне содрогаться?
— Ас той, что ведь она может учинить все, о чем я говорила, во время твоей агонии.
— Ну знаешь, Хельга, теперь-то я знаю, от чего мне и впрямь
надо бы содрогнуться — от тебя!
— От меня?
— Да! В жизни не задумывался, симпатизируешь ты Франциске или нет. Да и зачем бы? По-видимому, это самая распространенная ошибка, какую мы допускаем: мы думаем, что все думают, как мы. И оттого ни о чем не задумываемся. Теперь же я могу сказать: ты попросту терпеть не можешь Франциску. Дело твое, но зачем же выпускать когти? Не я откопал это выражение, ты сама заговорила о mondo cane, а потому я позволю себе сказать: зачем же все грязнить и чернить? За что?
— Да с чего ты решил: терпеть не могу! Я подумала только, что такие фото в состоянии сделать лишь бездушный человек; это меня напугало. А ты болтаешь о когтях! Я считаю: кто в подобный час способен, я имею в виду практически способен, сфотографировать рождение собственного ребенка, на что он вообще способен?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124