Никогда не знаешь, что засело в уголках этой памяти и что всплывет, если ее расшевелить.
Кто знает, например, что придет в голову Вольфгангу, кадровику из очень и очень высоких инстанций, если он вдруг вспомнит свои подштанники и мою персону в связи с этими подштанниками ?
Я напомнил ему как-то эту историю, года два-три назад. Он ее начисто забыл, теперь нашел забавной и рассмеялся. Я тогда выпил, да и он, видимо, тоже немного выпил —крымское шампанское, прием, какая-то годовщина, эх, нынче мы гуляем, привет, дружище, а помнишь?.. Помнишь, спросил я, как ты в роли администратора встречал президента Всемирной федерации, а я изображал командира почетного караула, и, когда самолет уже выруливал, ты все еще так суматошился, что следовало бы вырезать тебя из хроники и убрать с президентских глаз?
Нет, ответил Вольфганг; кажется, он и правда все позабыл, но кажется мне, что на мгновение лицо его помрачнело, какое уж там: привет, дружище! Минуту-другую он, видимо, рылся в памяти: что за президент, что за федерация, да еще всемирная, что за встреча и как так — меня едва не вырезали из хроники?
Но я — ох уж это шампанское, друзья мои! — я пришел ему на помощь, ведь он сказал: помоги мне, что-то я забыл.
Вот я ему и рассказал: где тебе помнить, что я был рядом, я ведь был всего-навсего начальником встречающих, командиром одной лишь сотни из Центральной группы порядка, был, так сказать, статс-дамой над отрядом фрейлин, а ты был полномочным представителем с цветами. Цветы-то и явились причиной того, что так поздно обнаружилось одно прискорбное обстоятельство. Ты крепко прижимал их к животу — красные гвоздики, штук пятьдесят, не меньше, да, пятьдесят красных гвоздик,— и мы ничего не заметили, но вот подрулил самолет, все восторженно загомонили, гость направился прямо к нам, я скомандовал моим центральным фрейлинам «Смирно!», кинокамеры стрекочут, а ты перехватываешь пятьдесят злосчастных гвоздик в левую руку, тебе же правая сию минуту понадобится для братского объятия,— и тут я вижу, все видят, кроме тебя: над твоим брючным ремнем, на фоне синей рубашки вьется широкий белоснежный пояс хлопчатобумажных кальсон, он даже смахивает на шарф, но только издали, а кинокамеры, увы, увы, очень близко, и президент вот-вот окажется еще ближе.
Все это видели, но никто слова не сказал, в протоколе мы к тому времени уже преуспели, а ты к тому времени уже добрался до порядочных высот. Только я не совсем еще ладил с протоколом и, будучи командиром, взял на себя инициативу да как кинул через все летное поле, перекрывая рев самолета, в микрофоны радио- и кинодеятелей, но также и тебе в ухо: Вольфганг, кальсоны!
Гвоздики по-своему принесли пользу: укрывшись за ними, ты устранил аварию, у тебя хватило времени буркнуть мне через плечо «Спасибо», и тут подошел президент.
На приеме Вольфганг рассмеялся, но быстро нашел глазами профессора, которому желал сказать два-три любезных слова, а мне заметил на ходу:
— Вот как, ты, значит, мой спаситель, ты спас положение, подумать только, что порой выплывает на свет божий!
В дальнейшем он, собственно говоря, продолжал относиться ко мне как нельзя лучше.
Тем не менее я не уверен, в самом ли деле он благодарен мне за то, что я всколыхнул эти воспоминания.
Брюки сползли, черт с ними, но сдается мне, что лицо президента, а он был француз, не выражало большого восторга, когда он шагал вдоль фронта Центральной группы порядка, где величие Пруссии демонстрировалось на сей раз хоть и синее по форме и прогрессивное по содержанию, тем не менее всего лишь через пять лет после тягчайшего позора Пруссии.
Может, они позже обсудили это обстоятельство, Вольфганг с президентом, галльским коммунистом, и, может, у Вольфганга до сих пор на душе скверный осадок от того разговора, а может, и нет. Как бы там ни было, но, вполне понятно, кому охота, чтобы рядом с тобой сидел министр, который во время оно подтянул тебе штаны. Я, по крайней мере, не допустил бы этого.
В том-то и беда: возможности своей слоновьей памяти я приписываю и другим. Стоит мне вспомнить, как я когда-нибудь осрамился, и меня бросает в жар и холод, поэтому я думаю, что так бывает и с другими. Этот довод мне, быть может, следует привести, когда я буду разговаривать следующий раз в высших инстанциях: товарищи, вы прекрасно понимаете, какая честь для меня ваше предложение, но должен вам сказать, я терпеть не могу поражений, я их не забываю. А это весьма дурное свойство для человека, занимающего столь высокий и ответственный пост. Сегодня министр явление примечательное: он зовется слугой и обязан, скажем кратко, служить делу, но одновременно он человек, облеченный властью. Как, однако, сочетать личную власть с личной сверхчувствительностью? Знаю, знаю, на худой конец всегда имеетесь вы, и дело тоже всегда остается делом, оно превыше всего, и оно долготерпеливо, чуть ли не как всевышний,
но вы, не в обиду будь сказано, всегда поспеваете только к концу; приняв решение, вы даете человеку достаточно времени доказать, что решили правильно, но еще больше времени даете вы ему, чтобы счесть доказанным, что решили неправильно. Вот когда перед ним открывается поле грозных возможностей. Наша страна кишмя кишит гражданами, хоть раз насолившими мне, предупреждаю, у меня завидная память на имена, не воображайте, что, например, у писак-читателей нет имен, которые берет на заметку такой человек, как я. Что же получится, если я стану слугой, наделенным всевластием, в коего вам желательно меня произвести, и в один прекрасный день мне придется дать положительный или отрицательный ответ на заявление, подписанное Альфредом Кляйнбаасом из Шваневайде?
Нет, вы с Альфредом Кляйнбаасом из Шваневайде незнакомы, но я-то с ним знаком, он читатель нашего журнала и прислал мне письмо. Разве это было читательское письмо! Памфлет, сущий памфлет, удар в спину, необъективный, самоуверенный, пронизанный неподобающей иронией, полный злобных нападок, истинная, да, истинная помеха в работе.
Я тогда съездил в первую серьезную командировку и написал первый серьезный репортаж, я считал его удачным, он действительно был удачным, пока у господина Альфреда Кляйнбааса из Шваневайде сердце не взыграло и не понудило его изложить, как он выразился, свое мнение по существу вопросу. А чего стоило его обращение: «Коллеге с глазами-рентгенами, сочинителю так называемого репортажа о Западной Германии»! Враждебность его дала себя знать уже в выражении «так называемого» — вы же знаете, кто в те времена что и кого называл «так называемые»! И к тому же: сочинитель! Я ничего не сочинял, кое в чем только чуть-чуть напутал, вообразив, что видел то, чего на самом деле не мог видеть, и, сознаюсь, написал, покривив душой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124
Кто знает, например, что придет в голову Вольфгангу, кадровику из очень и очень высоких инстанций, если он вдруг вспомнит свои подштанники и мою персону в связи с этими подштанниками ?
Я напомнил ему как-то эту историю, года два-три назад. Он ее начисто забыл, теперь нашел забавной и рассмеялся. Я тогда выпил, да и он, видимо, тоже немного выпил —крымское шампанское, прием, какая-то годовщина, эх, нынче мы гуляем, привет, дружище, а помнишь?.. Помнишь, спросил я, как ты в роли администратора встречал президента Всемирной федерации, а я изображал командира почетного караула, и, когда самолет уже выруливал, ты все еще так суматошился, что следовало бы вырезать тебя из хроники и убрать с президентских глаз?
Нет, ответил Вольфганг; кажется, он и правда все позабыл, но кажется мне, что на мгновение лицо его помрачнело, какое уж там: привет, дружище! Минуту-другую он, видимо, рылся в памяти: что за президент, что за федерация, да еще всемирная, что за встреча и как так — меня едва не вырезали из хроники?
Но я — ох уж это шампанское, друзья мои! — я пришел ему на помощь, ведь он сказал: помоги мне, что-то я забыл.
Вот я ему и рассказал: где тебе помнить, что я был рядом, я ведь был всего-навсего начальником встречающих, командиром одной лишь сотни из Центральной группы порядка, был, так сказать, статс-дамой над отрядом фрейлин, а ты был полномочным представителем с цветами. Цветы-то и явились причиной того, что так поздно обнаружилось одно прискорбное обстоятельство. Ты крепко прижимал их к животу — красные гвоздики, штук пятьдесят, не меньше, да, пятьдесят красных гвоздик,— и мы ничего не заметили, но вот подрулил самолет, все восторженно загомонили, гость направился прямо к нам, я скомандовал моим центральным фрейлинам «Смирно!», кинокамеры стрекочут, а ты перехватываешь пятьдесят злосчастных гвоздик в левую руку, тебе же правая сию минуту понадобится для братского объятия,— и тут я вижу, все видят, кроме тебя: над твоим брючным ремнем, на фоне синей рубашки вьется широкий белоснежный пояс хлопчатобумажных кальсон, он даже смахивает на шарф, но только издали, а кинокамеры, увы, увы, очень близко, и президент вот-вот окажется еще ближе.
Все это видели, но никто слова не сказал, в протоколе мы к тому времени уже преуспели, а ты к тому времени уже добрался до порядочных высот. Только я не совсем еще ладил с протоколом и, будучи командиром, взял на себя инициативу да как кинул через все летное поле, перекрывая рев самолета, в микрофоны радио- и кинодеятелей, но также и тебе в ухо: Вольфганг, кальсоны!
Гвоздики по-своему принесли пользу: укрывшись за ними, ты устранил аварию, у тебя хватило времени буркнуть мне через плечо «Спасибо», и тут подошел президент.
На приеме Вольфганг рассмеялся, но быстро нашел глазами профессора, которому желал сказать два-три любезных слова, а мне заметил на ходу:
— Вот как, ты, значит, мой спаситель, ты спас положение, подумать только, что порой выплывает на свет божий!
В дальнейшем он, собственно говоря, продолжал относиться ко мне как нельзя лучше.
Тем не менее я не уверен, в самом ли деле он благодарен мне за то, что я всколыхнул эти воспоминания.
Брюки сползли, черт с ними, но сдается мне, что лицо президента, а он был француз, не выражало большого восторга, когда он шагал вдоль фронта Центральной группы порядка, где величие Пруссии демонстрировалось на сей раз хоть и синее по форме и прогрессивное по содержанию, тем не менее всего лишь через пять лет после тягчайшего позора Пруссии.
Может, они позже обсудили это обстоятельство, Вольфганг с президентом, галльским коммунистом, и, может, у Вольфганга до сих пор на душе скверный осадок от того разговора, а может, и нет. Как бы там ни было, но, вполне понятно, кому охота, чтобы рядом с тобой сидел министр, который во время оно подтянул тебе штаны. Я, по крайней мере, не допустил бы этого.
В том-то и беда: возможности своей слоновьей памяти я приписываю и другим. Стоит мне вспомнить, как я когда-нибудь осрамился, и меня бросает в жар и холод, поэтому я думаю, что так бывает и с другими. Этот довод мне, быть может, следует привести, когда я буду разговаривать следующий раз в высших инстанциях: товарищи, вы прекрасно понимаете, какая честь для меня ваше предложение, но должен вам сказать, я терпеть не могу поражений, я их не забываю. А это весьма дурное свойство для человека, занимающего столь высокий и ответственный пост. Сегодня министр явление примечательное: он зовется слугой и обязан, скажем кратко, служить делу, но одновременно он человек, облеченный властью. Как, однако, сочетать личную власть с личной сверхчувствительностью? Знаю, знаю, на худой конец всегда имеетесь вы, и дело тоже всегда остается делом, оно превыше всего, и оно долготерпеливо, чуть ли не как всевышний,
но вы, не в обиду будь сказано, всегда поспеваете только к концу; приняв решение, вы даете человеку достаточно времени доказать, что решили правильно, но еще больше времени даете вы ему, чтобы счесть доказанным, что решили неправильно. Вот когда перед ним открывается поле грозных возможностей. Наша страна кишмя кишит гражданами, хоть раз насолившими мне, предупреждаю, у меня завидная память на имена, не воображайте, что, например, у писак-читателей нет имен, которые берет на заметку такой человек, как я. Что же получится, если я стану слугой, наделенным всевластием, в коего вам желательно меня произвести, и в один прекрасный день мне придется дать положительный или отрицательный ответ на заявление, подписанное Альфредом Кляйнбаасом из Шваневайде?
Нет, вы с Альфредом Кляйнбаасом из Шваневайде незнакомы, но я-то с ним знаком, он читатель нашего журнала и прислал мне письмо. Разве это было читательское письмо! Памфлет, сущий памфлет, удар в спину, необъективный, самоуверенный, пронизанный неподобающей иронией, полный злобных нападок, истинная, да, истинная помеха в работе.
Я тогда съездил в первую серьезную командировку и написал первый серьезный репортаж, я считал его удачным, он действительно был удачным, пока у господина Альфреда Кляйнбааса из Шваневайде сердце не взыграло и не понудило его изложить, как он выразился, свое мнение по существу вопросу. А чего стоило его обращение: «Коллеге с глазами-рентгенами, сочинителю так называемого репортажа о Западной Германии»! Враждебность его дала себя знать уже в выражении «так называемого» — вы же знаете, кто в те времена что и кого называл «так называемые»! И к тому же: сочинитель! Я ничего не сочинял, кое в чем только чуть-чуть напутал, вообразив, что видел то, чего на самом деле не мог видеть, и, сознаюсь, написал, покривив душой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124