Словом, сопроводить он не может меня, но с аэропортом Лос-Анджелес договорился, чтобы меня встретили и посадили на местный самолет в мою, то есть в эту
отцовскую, Эврику. Залетел я в Калифорнию, схожу по трапу, и меня сразу узнали, как уж они узнали, одному богу известно, но узнали. Еще на землю не сошел, а уж кто-то подскакивает прямо ко мне, господин такой-то и так далее, пожалуйста, на самолет. Сел я на другой самолет, на местный, маленький, и в Юрику. Через полчаса или через минут сорок схожу в Юрике. Пассажиров всего несколько человек, разошлись, и я один остался в пустом поле, никто меня не встречает, а ведь я списался с этим соседом, который об отце-то сообщил. Нет никого, никто не встретил. Жду. Еще самолет прилетел, разошлись опять пассажиры, и опять никого не осталось на пустом поле. Вот, думаю, попал. Стою на краю света, в калифорнийской пустыне, под каким-то никому не известным городишком Юрика, или Эврика, один стою в целом свете... никого. А ведь это обратная сторона земного шара. Вот, думаю, попал. Наверно, все перепутали мы, в том числе и сосед наш бывший. Может, он вовсе и никакой не сосед, мало ли каких не бывает ошибок, однофамильцев, например, множество на земле. Что же делать? Тоска меня взяла страшная. Куда податься? Корреспондент наш научил меня трем словам по-английски: «я есть русский», «спасибо» и «помогите». Помогите пройти туда-то, рукой показать, помогите улицу найти, улицу назвать и так далее. Стою с этими тремя словами-фразами и не знаю, что делать. На обратной стороне земного шара, на окраине чужого великого государства. Прилетел и третий самолет. Опять разошлись пассажиры, кто-то встретил кого-то, ушли. И тут гляжу, идут двое с букетом цветов. Он, высокий, старик, и она, полная женщина, идут через поле прямо на меня. Я уже сидел на скамеечке под каким-то кустом, сидел без всяких мыслей и без всякой надежды. Сначала я поднялся и навстречу двинулся, вдруг, думаю, ко мне идут, за мной, но потом вернулся, поставил чемоданчик на скамейку, достал из него отцовскую фотографию, увеличенную, и уж с ней, держу ее пред собой, как икону или' как пропуск, им показываю, иду. И вдруг он совершеннЬ по-русски говорит: «Да бросьте вы свою фотографию, зачем она нужна, когда вы, как две капли, вылитый отец. И росточек такой, и руками так же двигаете». Тут уж разум вернулся ко мне, спрятал я фотографию, быстро пошел к ним. «Сергей Терентьевич?» — спрашиваю. «Сергей Терентьевич». Ну, значит, все в порядке. Поздоровались мы, приобнялись, конечно. «Отца твоего,— сказал Сергей Терентьевич,— уже нету в живых, недавно похоронили, пока, значит, я хлопотал командировку, но мать, то есть
супруга отца, их дети, твои братья и сестры, живы. Сейчас, говорит, отлезем тебя, в поселок, где живет мать, а ты уж сам войдешь в дом, к матери». Подвезли они и уехали обрати но. Стою перед деревянным домом, перед штакетничком, думаю: какая же тут мать? Моя мать дома, в СССР, в Москве, а тут, значит, еще мать, пусть хоть мачеха, но мать, супруга отца и мать моих братьев и сестер, о которых я даже не знал, что они есть на свете. Покричал. Никто не вышел. Тогда прошел в калиточку, в дом прошел, стал на пороге в кухню. Высокая, плечистая старуха повернулась ко мне лицом и молча смотрит, спрашивает вроде, кто я такой и зачем. Я поставил на порог чемоданишко, выпрямился и сказал незнакомой женщине, высокой, плечистой: «Здравствуй, мать». И шагнул к ней. Она тоже подалась ко мне, обняла, нагнулась и голову положила на плечо ко мне, прошептала: «Здравствуй, сынок» — и заплакала у меня за спиной. Честно признаюсь, тронуло меня сильно все это, глаза у меня тоже заслезились под очками. Стояли мы так долго, чужая женщина, моя мать, все плакала за плечами у меня, на берегу чужого океана. Потом выпрямилась, вытерла передником слезы и сказала: «Ну проходи, сынок. Отца-то уже нету. Поедем к нему».
Без долгих слов сели мы на автобус и поехали. Недалеко от поселка. Мешочек прихватил я с землей. Матери пока про землю не говорю. Кладбище у них не такое, как у нас. Дорожки, а вдоль дорожек плиты лежат, плиты, плиты, рядами тянутся, и на плитах написано или выбито, кто под ними лежит, когда родился и когда умер, так же, как и у нас. Подошла мать к одной такой плите, ничем от других не отличающейся. И я подошел. Не поверите, моя фамилия выбита на плите, имя и отчество моего родного папаши, Серафима Пантелеевича, я ведь хорошо помню деда Пантелея, отца-то почти не помню, а деда хорошо, помер он, и похоронен на родине, дома. Представляете? Отец, то есть дед мой, на одной стороне земного шара похоронен, а сын его, то есть мой отец, на противоположной стороне. Ведь это же не просто в другой деревне или в другой области, а в другом конце земного шара. Представляете? А сам я и там и тут, но с отцом, с родным папашей моим, нас разделил СССР, разделила не только половина земли, но целая эпоха, полвека истории всего человечества. Я — советский писатель, мой папаша — колчаковец, хотя уже американец, как бежал морем от красных, так им и остался, колчаковцем, ничем другим не стал, колчаковец, то есть белый гад, как мы говорим. Так вышло. Стал я на колени перед плитой с моей фамилией и развязал мешочек
свой. «Вот,— матери говорю,— вот, мать, взял с собой земли нашей, русской, дай, думаю, отцу отвезу в Америку, а вот пришлось на могилку высыпать». Мать опять сильно запла кала, взяла мешочек, поцеловала и залилась слезами. «Посыпь, говорит, по краешку». А по краешку цветочки растут, анютины глазки. Представляете? Калифорния, чужая сторона, океан рядом чужой, а они растут на могиле моего отца, анютины глазки. Высыпал я вокруг плиты землю свою, по цветочному бордюрчику, под анютины глазки, и встал тогда с колен, мать стал успокаивать, что же, дескать, все там будем. Не поспел я к живому отцу. Не дождался он, помер. Отчего же он помер? А вот. Тут недалеко порт и лесосклад, выгружали лес, и тут он штабелями лежал, на этой базе, целый город из этих штабелей. Отец сторожил, объезжал на своем автомобильчике, маленький у него был легковичок, объезжал и гонял всякую шпану бездомную, тут бродяг этих бездомных тьма-тьмущая, жили как дома, в штабелях, место укромное, тихое. Отца они не любили, гонял он их, служба заставляла. И вот однажды эти босяки сильно обиделись на него, надоел он им, взяли они машину его за четыре колеса, подняли и понесли к бе_регу, к пирсу, и опустили на дно, в океан, а глубина тут двадцать пять метров. Несколько дней не появлялся отец, и мать не знала, где он. Потом все же обнаружила полиция, дозналась как-то, подняли краном морским из воды автомобильчик, а он за рулем сидит, мертвый, конечно. Вот так и кончился его земной путь в воде. Представляете? В чужом океане. Это же Америка! Там после девяти часов на улицу нельзя выйти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76
отцовскую, Эврику. Залетел я в Калифорнию, схожу по трапу, и меня сразу узнали, как уж они узнали, одному богу известно, но узнали. Еще на землю не сошел, а уж кто-то подскакивает прямо ко мне, господин такой-то и так далее, пожалуйста, на самолет. Сел я на другой самолет, на местный, маленький, и в Юрику. Через полчаса или через минут сорок схожу в Юрике. Пассажиров всего несколько человек, разошлись, и я один остался в пустом поле, никто меня не встречает, а ведь я списался с этим соседом, который об отце-то сообщил. Нет никого, никто не встретил. Жду. Еще самолет прилетел, разошлись опять пассажиры, и опять никого не осталось на пустом поле. Вот, думаю, попал. Стою на краю света, в калифорнийской пустыне, под каким-то никому не известным городишком Юрика, или Эврика, один стою в целом свете... никого. А ведь это обратная сторона земного шара. Вот, думаю, попал. Наверно, все перепутали мы, в том числе и сосед наш бывший. Может, он вовсе и никакой не сосед, мало ли каких не бывает ошибок, однофамильцев, например, множество на земле. Что же делать? Тоска меня взяла страшная. Куда податься? Корреспондент наш научил меня трем словам по-английски: «я есть русский», «спасибо» и «помогите». Помогите пройти туда-то, рукой показать, помогите улицу найти, улицу назвать и так далее. Стою с этими тремя словами-фразами и не знаю, что делать. На обратной стороне земного шара, на окраине чужого великого государства. Прилетел и третий самолет. Опять разошлись пассажиры, кто-то встретил кого-то, ушли. И тут гляжу, идут двое с букетом цветов. Он, высокий, старик, и она, полная женщина, идут через поле прямо на меня. Я уже сидел на скамеечке под каким-то кустом, сидел без всяких мыслей и без всякой надежды. Сначала я поднялся и навстречу двинулся, вдруг, думаю, ко мне идут, за мной, но потом вернулся, поставил чемоданчик на скамейку, достал из него отцовскую фотографию, увеличенную, и уж с ней, держу ее пред собой, как икону или' как пропуск, им показываю, иду. И вдруг он совершеннЬ по-русски говорит: «Да бросьте вы свою фотографию, зачем она нужна, когда вы, как две капли, вылитый отец. И росточек такой, и руками так же двигаете». Тут уж разум вернулся ко мне, спрятал я фотографию, быстро пошел к ним. «Сергей Терентьевич?» — спрашиваю. «Сергей Терентьевич». Ну, значит, все в порядке. Поздоровались мы, приобнялись, конечно. «Отца твоего,— сказал Сергей Терентьевич,— уже нету в живых, недавно похоронили, пока, значит, я хлопотал командировку, но мать, то есть
супруга отца, их дети, твои братья и сестры, живы. Сейчас, говорит, отлезем тебя, в поселок, где живет мать, а ты уж сам войдешь в дом, к матери». Подвезли они и уехали обрати но. Стою перед деревянным домом, перед штакетничком, думаю: какая же тут мать? Моя мать дома, в СССР, в Москве, а тут, значит, еще мать, пусть хоть мачеха, но мать, супруга отца и мать моих братьев и сестер, о которых я даже не знал, что они есть на свете. Покричал. Никто не вышел. Тогда прошел в калиточку, в дом прошел, стал на пороге в кухню. Высокая, плечистая старуха повернулась ко мне лицом и молча смотрит, спрашивает вроде, кто я такой и зачем. Я поставил на порог чемоданишко, выпрямился и сказал незнакомой женщине, высокой, плечистой: «Здравствуй, мать». И шагнул к ней. Она тоже подалась ко мне, обняла, нагнулась и голову положила на плечо ко мне, прошептала: «Здравствуй, сынок» — и заплакала у меня за спиной. Честно признаюсь, тронуло меня сильно все это, глаза у меня тоже заслезились под очками. Стояли мы так долго, чужая женщина, моя мать, все плакала за плечами у меня, на берегу чужого океана. Потом выпрямилась, вытерла передником слезы и сказала: «Ну проходи, сынок. Отца-то уже нету. Поедем к нему».
Без долгих слов сели мы на автобус и поехали. Недалеко от поселка. Мешочек прихватил я с землей. Матери пока про землю не говорю. Кладбище у них не такое, как у нас. Дорожки, а вдоль дорожек плиты лежат, плиты, плиты, рядами тянутся, и на плитах написано или выбито, кто под ними лежит, когда родился и когда умер, так же, как и у нас. Подошла мать к одной такой плите, ничем от других не отличающейся. И я подошел. Не поверите, моя фамилия выбита на плите, имя и отчество моего родного папаши, Серафима Пантелеевича, я ведь хорошо помню деда Пантелея, отца-то почти не помню, а деда хорошо, помер он, и похоронен на родине, дома. Представляете? Отец, то есть дед мой, на одной стороне земного шара похоронен, а сын его, то есть мой отец, на противоположной стороне. Ведь это же не просто в другой деревне или в другой области, а в другом конце земного шара. Представляете? А сам я и там и тут, но с отцом, с родным папашей моим, нас разделил СССР, разделила не только половина земли, но целая эпоха, полвека истории всего человечества. Я — советский писатель, мой папаша — колчаковец, хотя уже американец, как бежал морем от красных, так им и остался, колчаковцем, ничем другим не стал, колчаковец, то есть белый гад, как мы говорим. Так вышло. Стал я на колени перед плитой с моей фамилией и развязал мешочек
свой. «Вот,— матери говорю,— вот, мать, взял с собой земли нашей, русской, дай, думаю, отцу отвезу в Америку, а вот пришлось на могилку высыпать». Мать опять сильно запла кала, взяла мешочек, поцеловала и залилась слезами. «Посыпь, говорит, по краешку». А по краешку цветочки растут, анютины глазки. Представляете? Калифорния, чужая сторона, океан рядом чужой, а они растут на могиле моего отца, анютины глазки. Высыпал я вокруг плиты землю свою, по цветочному бордюрчику, под анютины глазки, и встал тогда с колен, мать стал успокаивать, что же, дескать, все там будем. Не поспел я к живому отцу. Не дождался он, помер. Отчего же он помер? А вот. Тут недалеко порт и лесосклад, выгружали лес, и тут он штабелями лежал, на этой базе, целый город из этих штабелей. Отец сторожил, объезжал на своем автомобильчике, маленький у него был легковичок, объезжал и гонял всякую шпану бездомную, тут бродяг этих бездомных тьма-тьмущая, жили как дома, в штабелях, место укромное, тихое. Отца они не любили, гонял он их, служба заставляла. И вот однажды эти босяки сильно обиделись на него, надоел он им, взяли они машину его за четыре колеса, подняли и понесли к бе_регу, к пирсу, и опустили на дно, в океан, а глубина тут двадцать пять метров. Несколько дней не появлялся отец, и мать не знала, где он. Потом все же обнаружила полиция, дозналась как-то, подняли краном морским из воды автомобильчик, а он за рулем сидит, мертвый, конечно. Вот так и кончился его земной путь в воде. Представляете? В чужом океане. Это же Америка! Там после девяти часов на улицу нельзя выйти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76