Мы красная кавалерия и про нас Былинники речистые ведут рассказ О том, как в ночи ясные...
Все там... «И комиссары в пыльных шлемах...» Умница, молодец какой, Лелька принесла. «Мы красная кавалерия...», «И комиссары в пыльных шлемах...» Все там.
И вдруг высокий детский голос одиноко запел про Орленка. Орленок, Орленок... А когда дошел до этих слов —Не хочется думать о смерти, поверь мне, В шестнадцать мальчишеских лет...—затряслись жирные покатые плечи Бориса Михайловича, грудь затряслась, заплакал Борис Михайлович. И вошел Витенька.
— Рубль дай, пожалуйста,— сказал он с порога. Отец кулаками размазал слезы и показал на свободное кресло.
Витек понял отца, присел и стал дослушивать Орленка. Когда мальчишеский голос допел до конца, Борис Михайлович попросил выключить радио.
— Тебе сколько, Витек?
— Чего сколько?
— Лет сколько?
— Ну, шестнадцать.
— Вот и ему было шестнадцать. Ты слышал? — Отец вздохнул глубоко, освобождаясь от стеснения и сумятицы в грудной клетке.— Стал плакать, вот.
Витек промолчал. Он чувствовал себя неловко рядом с раскисшим отцом, он собирался ехать по своим делам, хотел попросить рубль, и ему было неловко. Вообще эти рубли всегда тяжко и неловко просить, а в такую минуту тем более. Витек молчал.
— Ну что?
— Что?
— Какой-то ты, сыночек мой, какой-то, не пойму я... Тебя что же, не трогает это?
— Почему?
— Да вот сидишь...
— А что же я должен делать? Как ты, плакать?
— Хотя бы.
— Ты не поймешь меня.
— А ты попробуй, может, и пойму. Что-то мало мы разговариваем.
— О чем разговаривать?
— Вот об этом хотя бы, об Орленке.
Витек уже не вскидывал челку, полтора года подергал головой и перестал теперь, вырос уже, он сидел и смотрел на отца и думал, стоит ли разводить баланду, все равно ни до чего не договоримся, только хуже будет.
— Ну вот об Орленке. Тебе ведь тоже шестнадцать,— снова повторил отец.
— Один человек взял другого, повел расстреливать,— спокойно сказал Витек.— Какое он имеет право? Это же скотство, это гнусно. А ты плачешь, умиляешься, мне это противно.
— Постой, постой. Чем я умиляюсь?
— А тем, что один человек убивает другого.
— Да ведь это белые расстреливают, беляки, сволочи, враги наши, расстреливают мальчика, героя, твоего ровесника.
— А кто им дал право убивать человека, мальчика? Это свинство.
— Правильно, сынок, верно, конечно, свинство.
— Но мальчик этот тоже убивал?
Борис Михайлович задержал дыхание, он ужаснулся, как глубоко зашли Витенькины заблуждения. Он не знал, что сказать, так много в этой голове путаницы, чужих мыслей. Сразу невозможно даже разобраться, с чего же начинать, как же он упустил Витька, ведь Катерина правильно говорила: надо общаться с сыном, надо быть ближе к нему, влиять на него, правильно говорила. Но как влиять, как разговаривать? Что же он говорит? Значит, и фашистов нельзя убивать? Так, что ли? Но спросить об этом боялся, потому что боялся услышать ответ. И тогда вспомнил и решил опереться на тот час.
— Ты помнишь, Витек, как у Вечного огня стояли?
— Помню. Ну и что?
— Как что?
— Тогда не спрашивай. Сам спрашивает... Замолчали оба. Сидели и молчали. Витек думал, что рубля теперь не получит, а Борис Михайлович растерянно искал, когда же все это случилось? Когда и, главное, где набрался он этой гадости? Как они с Катериной не заметили, оба пропустили момент? Вот же сидели на диване, стишок читали,
плакали, а потом перед Вечным огнем... ведь было все, было, за руку держался, клятву повторял, врет...
Борис Михайлович почувствовал полное бессилие. Что же делать? Куда он растет?..
— Ты просил рубль, в пальто возьми, в кармане. Витек встал, раскладываясь по частям, выпрямился неловко и неловко вышел.
Катерина опять повторила то же самое: виноват, мол, сам, твой сын, ты и виноват. Он тебе еще не такого наговорит. Ты же не бываешь с ним, дрыхнешь возле телевизора, прошлись бы вместе вечером, поговорили, на завод бы сводил, а то как пришел, набил живот — и к телевизору или в постель.
— Ты тоже мать, тоже могла бы, он и твой сын, не сваливай на одного, ты даже постель не научила убирать за самим собой, неряхой растет, поэтому и в голове черт знает что.
Господи, знала сама все Катерина. Не любит она говорить об этом, но Витек у нее из головы ни на минуту не выходит, как зубная боль, болит днем и ночью. И не школа, не «сермяжные газеты» и не разговоры с отцом, другое болит, чужой стал Витек, вот что. Раньше только находило на него, накатывало, теперь всегда чужой, всегда молчит. Понимает, что чужой, вроде даже вину свою понимает, но к матери, к отцу не может по-прежнему, видно же — через силу разговаривает, видно, что неприятны ему отец с матерью, а переломить себя не может и старается откупиться послушанием, о чем хочешь попроси, все сделает, на край света, на край Москвы съездит, привези, мол, то-то или то-то, пустяк какой-нибудь, съездит, привезет, вроде даже с большой охотой, но молча, сделал, отвернулся, ушел. Ровный стал со всеми, с бабкой, с Лелькой, когда приезжает, с отцом, с матерью — со всеми ровный и чужой. Ни голоса не повысит, не обидится, не рассердится, научился управляться с собой, всегда ровный и замкнутый, чужой. Вместе находиться ему тяжко с домашними, старается без них быть, в деревню к деду перестал ездить, не помогают уговоры. «Витек, поедем, каникулы у тебя, давай вместе к деду».— «Нет».— «Почему?» — «Нечего там делать, если я нужен, помочь что, я поеду». Нужен, конечно, надо отвезти то-то или то-то, специально придумает что-нибудь Катерина. Хорошо. Приехали, помог от автобуса поднести что-то. Здравствуй, Витенька! Здравствуй, внучек, вырос какой и так далее. Стол накрывают, праздник у деда с бабкой. Витек
вроде тоже собирается к столу, и родители радуются, вог приехал все-таки, с малых лет рос тут, все родное для него, может быть, отойдет тут, отмякнет. И вдруг: «Я поеду, мама». «Куда, Витек?» — «Домой».— «Ты хоть за стол сядь, посиди с нами». Плечом поведет: «Нет, поеду». И ушел. Уехал. Бабка с дедом переглянутся и замолчат.
Раньше плохие минуты накатывали, теперь редко-редко накатывают хорошие минуты. Тогда Катерина рассказывает Борису Михайловичу, до последнего слова расскажет все, что и как говорил Витек, как пришел, как ушел. «Я, говорит, пошел, мам, часа через два дома буду».— «Ну, иди, сынок, иди, управься с делами — и домой». Господи, плакать хочется, так хорошо на душе. Но как редко это бывает! Иной раз терпит, терпит Катерина и начнет приставать: «Ты что такой?» — «Какой?» — «Ну, такой, дуешься, не разговариваешь, как сыч смотришь». Молчит. Плечом еле заметно поведет, ответит: «Ну что? Что?» — «А то, на кого сердишься?» — «Ни на кого».— «Чего ж ты дуешься?» — «Я не дуюсь».— «Нет да! Говори, на кого?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76