..— и, взметнув голову, словно желая узнать, какое действие произвело это на людей, повторил: — Силою оружия...»
— Тут, брат, со степахами теперь не шути,— бросил кто-то из толпы.
— Объединяйтесь, граждане! — выкрикнул фальцетом Риторик.— Россия в опасности! Россию нашу матушку большевики продали немцам! Наша фракция эсеров в знак протеста против коммунистов уже вышла из исполкома. Мы одобряем диктатуру, как переходный момент... Мы стоим за Учредительное собрание. Только Учредительное собрание может спасти Россию!
— Врешь, продажная душа!
— Доло-о-й!
И Риторика будто ветром сдуло с табуретки. Бросив горячий камень в людской взбудораженный котел, он, низенький и юркий, тотчас же затерялся в гудевшей растревоженной толпе.
«Господи, что же кругом происходит, что происходит?— все больше недоумевала Ксена.— Вчера Ложенцов был тут главный, а сегодня даже не велено ему говорить по телефону, запрещено передавать его телеграммы. Теперь только двое могут это делать — Хомак и Степанов. Кто они такие? Захватили военкомат... Зачем-то разыскивают Егора. Уж не хотят ли его в чем обвинить? Что ж, что он родом из Ржаного Полоя. В тот день, когда произошла схватка мужиков с солдатами, Егор был совсем в другом месте. Хорошо, что я припрятала распоряжение о его розыске. Надо известить обо всем Егора, но как это сделать? Рядом стоит солдат и наблюдает за каждым моим движением... Кто же, однако, этот Степанов?..»
Вспомнилось, как к нему заходил Риторик. И заходил не раз.
Риторик — эсер. Но и Сипягин ведь эсер, а работает у Ложенцова.
Нарочный из штаба принес новую телеграмму. Ксена взглянула и удивилась: Степанов опять запрашивал у Москвы подкрепления. Передав ее, она достала из стола грудку скрепленных телеграмм, отыскала одну из них и бегло пробежала ее глазами:
«...Все продотряды работают контакте. Самарский и Московский продотряды объединили свои действия. Хомак работает быстро решительно ведется борьба спекуляцией саботажем. Пришлите 10 мотоциклов 500 верст телефонного кабеля бензина 10 цистерн телефонных аппаратов. Еще продотряд 500 человек. Есть много хлеба необмолоченного и картофеля но продаппараты саботируют работают сепаратно нужен диктатор по продовольствию...»
Эту телеграмму Ксена передавала два дня тому назад. А сегодня уже Хомак объявлен диктатором. По городу разъезжают вооруженные солдаты, на перекрестках расставлены пулеметы. Что все это значит? И почему не звонит Егор? Или ему тоже не разрешают пользоваться телефоном, как Ложенцову? Но это Ложенцов, может, в чем-то и виноват, ведь он так спорил со Степановым... Другое дело Егор. Они со Степановым вместе ехали на пароходе. И здесь встречались. Казалось, вначале были друзьями. А потом Егор не стал к нему заходить. Все говорил, что некогда...
Вечером на телефонной станции охрана сменилась. На пост встал пожилой солдат. Постоял у двери, но, видать, надоело, сел в угол. Достал из кармана алюминиевую фляжку, лакнул из горлышка какой-то жидкости, повеселел малость. Потом еще раза два прикладывался к горлышку. И когда фляжка, должно быть, опустела, он обхватил руками винтовку и, прикорнув головой на подоконник, задремал. Только этого и ждала Ксена. Тотчас же она вызвала уисполком и, узнав по голосу Ложенцова, сообщила ему, что связь с Вяткой прервана, что степановцы разыскивают Ветлугина, что тут сидит солдат с винтовкой...
И вдруг солдат вскочил.
— Руки по швам! — крикнул он зычно и, хлюпнувшись на табурет, снова захрапел.
Вторые сутки Алешка — тоненькие ножки сидел в одиночной камере. Накануне ночью степановцы ворвались к нему в дом, стащили с полатей, скрутили руки и повели на расстрел. Но вместо расстрела втолкнули его в эту кутузку и строго-настрого наказали: сиди и не брыкайся, преступный лидер, не перестукивайся в стенку с контрреволюцией. А то живо отправим к Хомаку...
И «преступный лидер» сидел. Сидел в полутемной камере, прислонившись спиной к холодной, влажной стене. Стена грязная, сверху донизу обшарпана, исковыряна гвоздями, и надписей на ней разных полно.
Но Кузовкову не до них — надписи эти, видать, дело контрреволюции, а он связываться с ней не желает... Если его в сумятице не расстреляют чохом с этой контрреволюцией, что за стенкой, то посидит он денек-другой, объяснит все, как было, и выпустят его. Куда же с ним
деться, хлеб нынче дорогой, даром кормить не будут. Не такое время, чтобы долго на даровом хлебе держали: или расстрел, или домашняя дорога — иной карты не должно выпасть...
Обхватив руками сухонькие, стоявшие торчмя колени, старик жевал твердый горьковатый корень. Все отняли здесь — и кисет с табаком, и кремень с трутом, а корень от самороски, завалявшийся в кармане, оставили. Жевал он его — и думал о своей тяжкой, неказистой судьбе.
Ему опять почему-то казалось, что все беды на него свалились из-за Евлахиного сына. Не служи Егорша у власти, кто бы знал об ихнем Полое? И стоит он вроде вдалеке от Уржума, и не слишком хлебный он, Ржаной Полой, пс сытый. А Нвлахин сын как раз комиссар по выкачке хлеба — забирает хлеб в других деревнях, должен, значит, по справедливости пощупать и своих сельчан. А то обижаться, дескать, народ будет. Сам не поехал— стыдно, а послал чужой отряд. Тут-то и заварилась каша... Как вот се и расхлебать теперь, эту горькую кашу? И ведь что чудно, повели его из дому на расстрел, а Евлаху в понятые взяли, мол, уводим не тайком, по закону. Пришел Евлаха, поклонился, как ни в чем не бывало. А ведь он и сам в догоню ходил на мародеров, хотя и толку от него не было — просидел в логу на фланге...
Уходя в кутузку, Алешка — тоненькие ножки недобро зыркнул глазами па Евлаху, обронил.
— Прощай, Евлантей, спасибо. Из-за тебя иду, из-за сынка твово...
— Неладно говоришь, Алексей.
— Нет, ладно. Сынок твой донес... Егорша... А теперь вот видишь как со мной: руки на привязь — и на расстрел, в богородицу твою деворадуйся...
Сплюнул сердито Кузовков па сырой от росы муро-жек и зашагал по дороге тонкими ногами, подвитыми онучами. И не оглянулся, хоть и всхлипывала на крыльце жена, не обронил слова. Так горько было на Алеш-киной душе, что хотелось поскорей уйти и не видеть всего этого. А теперь, кажись, и слетал бы в Полой, и дом свой поглядел бы, и жену свою, страдалицу. Убирать с полей уж начали... Кладни надо класть. Озимой клин сеять. Чего баба одна сделает? А он сидит вот в кутузке, гложет табачный корень да сердцем плачет...
И ведь как вышло-то все. И не думано было стрелять в людей: пужнуть хотели разок-другой мародеров — и все. А тут, смотрю, командир-то в папахе за пулемет цепляется. Не ровен час, подкосит ведь он лентой деревню. Тут уж молчать не станешь... Выстрелил он, Алешка Кузовков. Схватили в плен ихнего командира. Положили на телегу вместе с простреленным насмерть Пашкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99
— Тут, брат, со степахами теперь не шути,— бросил кто-то из толпы.
— Объединяйтесь, граждане! — выкрикнул фальцетом Риторик.— Россия в опасности! Россию нашу матушку большевики продали немцам! Наша фракция эсеров в знак протеста против коммунистов уже вышла из исполкома. Мы одобряем диктатуру, как переходный момент... Мы стоим за Учредительное собрание. Только Учредительное собрание может спасти Россию!
— Врешь, продажная душа!
— Доло-о-й!
И Риторика будто ветром сдуло с табуретки. Бросив горячий камень в людской взбудораженный котел, он, низенький и юркий, тотчас же затерялся в гудевшей растревоженной толпе.
«Господи, что же кругом происходит, что происходит?— все больше недоумевала Ксена.— Вчера Ложенцов был тут главный, а сегодня даже не велено ему говорить по телефону, запрещено передавать его телеграммы. Теперь только двое могут это делать — Хомак и Степанов. Кто они такие? Захватили военкомат... Зачем-то разыскивают Егора. Уж не хотят ли его в чем обвинить? Что ж, что он родом из Ржаного Полоя. В тот день, когда произошла схватка мужиков с солдатами, Егор был совсем в другом месте. Хорошо, что я припрятала распоряжение о его розыске. Надо известить обо всем Егора, но как это сделать? Рядом стоит солдат и наблюдает за каждым моим движением... Кто же, однако, этот Степанов?..»
Вспомнилось, как к нему заходил Риторик. И заходил не раз.
Риторик — эсер. Но и Сипягин ведь эсер, а работает у Ложенцова.
Нарочный из штаба принес новую телеграмму. Ксена взглянула и удивилась: Степанов опять запрашивал у Москвы подкрепления. Передав ее, она достала из стола грудку скрепленных телеграмм, отыскала одну из них и бегло пробежала ее глазами:
«...Все продотряды работают контакте. Самарский и Московский продотряды объединили свои действия. Хомак работает быстро решительно ведется борьба спекуляцией саботажем. Пришлите 10 мотоциклов 500 верст телефонного кабеля бензина 10 цистерн телефонных аппаратов. Еще продотряд 500 человек. Есть много хлеба необмолоченного и картофеля но продаппараты саботируют работают сепаратно нужен диктатор по продовольствию...»
Эту телеграмму Ксена передавала два дня тому назад. А сегодня уже Хомак объявлен диктатором. По городу разъезжают вооруженные солдаты, на перекрестках расставлены пулеметы. Что все это значит? И почему не звонит Егор? Или ему тоже не разрешают пользоваться телефоном, как Ложенцову? Но это Ложенцов, может, в чем-то и виноват, ведь он так спорил со Степановым... Другое дело Егор. Они со Степановым вместе ехали на пароходе. И здесь встречались. Казалось, вначале были друзьями. А потом Егор не стал к нему заходить. Все говорил, что некогда...
Вечером на телефонной станции охрана сменилась. На пост встал пожилой солдат. Постоял у двери, но, видать, надоело, сел в угол. Достал из кармана алюминиевую фляжку, лакнул из горлышка какой-то жидкости, повеселел малость. Потом еще раза два прикладывался к горлышку. И когда фляжка, должно быть, опустела, он обхватил руками винтовку и, прикорнув головой на подоконник, задремал. Только этого и ждала Ксена. Тотчас же она вызвала уисполком и, узнав по голосу Ложенцова, сообщила ему, что связь с Вяткой прервана, что степановцы разыскивают Ветлугина, что тут сидит солдат с винтовкой...
И вдруг солдат вскочил.
— Руки по швам! — крикнул он зычно и, хлюпнувшись на табурет, снова захрапел.
Вторые сутки Алешка — тоненькие ножки сидел в одиночной камере. Накануне ночью степановцы ворвались к нему в дом, стащили с полатей, скрутили руки и повели на расстрел. Но вместо расстрела втолкнули его в эту кутузку и строго-настрого наказали: сиди и не брыкайся, преступный лидер, не перестукивайся в стенку с контрреволюцией. А то живо отправим к Хомаку...
И «преступный лидер» сидел. Сидел в полутемной камере, прислонившись спиной к холодной, влажной стене. Стена грязная, сверху донизу обшарпана, исковыряна гвоздями, и надписей на ней разных полно.
Но Кузовкову не до них — надписи эти, видать, дело контрреволюции, а он связываться с ней не желает... Если его в сумятице не расстреляют чохом с этой контрреволюцией, что за стенкой, то посидит он денек-другой, объяснит все, как было, и выпустят его. Куда же с ним
деться, хлеб нынче дорогой, даром кормить не будут. Не такое время, чтобы долго на даровом хлебе держали: или расстрел, или домашняя дорога — иной карты не должно выпасть...
Обхватив руками сухонькие, стоявшие торчмя колени, старик жевал твердый горьковатый корень. Все отняли здесь — и кисет с табаком, и кремень с трутом, а корень от самороски, завалявшийся в кармане, оставили. Жевал он его — и думал о своей тяжкой, неказистой судьбе.
Ему опять почему-то казалось, что все беды на него свалились из-за Евлахиного сына. Не служи Егорша у власти, кто бы знал об ихнем Полое? И стоит он вроде вдалеке от Уржума, и не слишком хлебный он, Ржаной Полой, пс сытый. А Нвлахин сын как раз комиссар по выкачке хлеба — забирает хлеб в других деревнях, должен, значит, по справедливости пощупать и своих сельчан. А то обижаться, дескать, народ будет. Сам не поехал— стыдно, а послал чужой отряд. Тут-то и заварилась каша... Как вот се и расхлебать теперь, эту горькую кашу? И ведь что чудно, повели его из дому на расстрел, а Евлаху в понятые взяли, мол, уводим не тайком, по закону. Пришел Евлаха, поклонился, как ни в чем не бывало. А ведь он и сам в догоню ходил на мародеров, хотя и толку от него не было — просидел в логу на фланге...
Уходя в кутузку, Алешка — тоненькие ножки недобро зыркнул глазами па Евлаху, обронил.
— Прощай, Евлантей, спасибо. Из-за тебя иду, из-за сынка твово...
— Неладно говоришь, Алексей.
— Нет, ладно. Сынок твой донес... Егорша... А теперь вот видишь как со мной: руки на привязь — и на расстрел, в богородицу твою деворадуйся...
Сплюнул сердито Кузовков па сырой от росы муро-жек и зашагал по дороге тонкими ногами, подвитыми онучами. И не оглянулся, хоть и всхлипывала на крыльце жена, не обронил слова. Так горько было на Алеш-киной душе, что хотелось поскорей уйти и не видеть всего этого. А теперь, кажись, и слетал бы в Полой, и дом свой поглядел бы, и жену свою, страдалицу. Убирать с полей уж начали... Кладни надо класть. Озимой клин сеять. Чего баба одна сделает? А он сидит вот в кутузке, гложет табачный корень да сердцем плачет...
И ведь как вышло-то все. И не думано было стрелять в людей: пужнуть хотели разок-другой мародеров — и все. А тут, смотрю, командир-то в папахе за пулемет цепляется. Не ровен час, подкосит ведь он лентой деревню. Тут уж молчать не станешь... Выстрелил он, Алешка Кузовков. Схватили в плен ихнего командира. Положили на телегу вместе с простреленным насмерть Пашкой.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99