Славка, прикрывая бороду рукой, вошел в кабинет.
– Это еще что такое?- тихо спросил Шаров.
– Не отклеивается,- ответил Слава.
– Иди сюда, Славка,- сказал Шаров, и на его душе стало теплее. От прикосновения к чужому горю Шаров просветлел. Ему захотелось вдруг пожалеть Славку, соединиться с его бедой, раствориться в Славкиных слезах, обратиться в бегство к своему прошлому, плюхнуться в него, зарыться в материнских теплых одеждах, закричать: «Мама, мамочка! Все надоело, устал я, потому что никакой благодарности за то добро, какое я сею, нету мне! Вором обозвали, осмеяли, мамочка!» Шаров обнял Славку:
– Крепись, Славка, нет у тебя больше мамки.
Славка поднял голову, посмотрел на директора и затих.
Мать всегда для Славки была чужим человеком. Человеком, который предал его. Он стыдился матери. Стыдился всегда. И тогда, когда жил с нею и с полоумным дедом Арсением, который с утра до вечера сидел на печке и повторял одни и те же слова: «Беда, беда». Стыдился Славка своей матери и тогда, когда на стеклотарный склад ходил, где мать работала грузчицей и сторожихой, где она напивалась и буянила. Стыдился и тогда, когда мать его приласкать пыталась, когда, приезжая в школу, вытаскивала и подавала ему пирожное да кулечек с конфетами.
А теперь он не знал, что ему сказать, как ему отреагировать на то, что сказал директор. И если бы Шаров не обнял Славу, если бы он его вот так запросто не пожалел, может быть, и не покатились бы слезы по его щекам. Славка плакал, и непонятно было ему, кого он больше жалел – мать или себя. Скорее себя, потому что теперь он был совсем один на этом свете, если не считать полоумного деда Арсения. И Шарову непонятно было, кого он жалел в эту минуту – Славку или себя, вот так покинутого всеми. «Все откажутся, когда за задницу возьмут, – думал он. – Все бросят меня на произвол судьбы. Всех обеспечил необходимым, вопреки законности дома и сараи выстроил, зарплату повысил, за питание копейки высчитывал, а теперь все на меня одного повалят!»- И так Шарову захотелось вместе со Славкой заплакать, и так захотелось куда-нибудь уйти, уехать, чтобы не видеть этого ликующего интернатского веселья, не слышать этого зубоскальства, этого безразличия к его судьбе.
– Так ты в Затопной живешь?- спросил Шаров. – Недалеко от тебя и брат мой Жорка живет.
– Знаю, – сказал Славка.
– Ну вот что, не плачь!- приказал Шаров. – Будем держаться, Слава! Иди собирайся – поедем мать хоронить.
Может быть, решение Шарова ехать на похороны я и посчитал бы каким-то очередным безрассудством, если бы он не подал мне свое это решение особым образом, если бы не пробивалась сквозь темноту и мрак его могучая просветленность. Может быть, я не поехал бы, сославшись на праздник, на головную боль, на еще черт знает что. Но Шаров искал в своем горестном обновлении союзника. Первое, что он сделал, когда я вошел к нему, – закрыл дверь на замок и налил мне полстакана спирта:
– Выпей.
– В честь чего?- улыбнулся я, однако не стал дожидаться ответа, выпил.
– За упокой души, – тяжело вздохнул Шаров. Я едва не подавился: что еще за шутки такие. Шаров объяснил.
– Сделаем один раз доброе дело, – тихо сказал Шаров. – А заодно и к Жорке заедем. Он кабана на Новый год всегда закалывает. Свежатина. Отдохнем как следует.
– А как же детский карнавал?
– С малышами воспитатели справятся, а со старшеклассниками проведем после каникул. Пусть приучаются, черти, горе человеческое уважать!
Последние слова были сказаны злобно, с нажимом. В один миг моя предновогодняя настроенность исчезла.
В комнате было глухо. Темной синевой подернулись окна. Фиолетовой скрипкой пела в черноте моя грусть. Пела, соединяясь с непонятной мне шаровской болью, пела, наращивая силу звучания, а грустное тепло разливалось по всему телу, и Шарова голос звучал будто из потустороннего мира:
– Каждый из нас может оказаться там…
Там-там-там-там – это ошеломительное слово ни о чем мне не говорило. Хотя что-то и проступало сквозь сумеречность этого короткого звука. Там – это смерть человеческая. Что-то подсказывало – надо держаться в рамках ритуала. Какие-то слова в памяти выплывали: сама природа мстит за неуважение к смерти… смерть всегда рождает комплекс вины… если человек не ощущает вины перед погибшим – нарушается нравственный закон.
– Может быть, тогда нам надо было со Славкой поехать в больницу, – сказал Шаров, и я вспомнил, как не настаивал я тогда, чтобы Славка поехал к матери. Просил, убеждал его, но не настаивал.
Шаров налил мне еще. Мы по-прежнему сидели в темной комнате. В дверь стучали. Слышен был голос Каменюки. Шаров сказал шепотом:
– Пропади они все пропадом. Сейчас пойдем спать, а утром, часа в четыре, тронемся в Затопную.
Я был непригоден к работе. Шаров проводил меня к моему крыльцу, а сам пошел отдавать распоряжения.
В четвертом часу утра мы выехали. У ворот стоял Коля Почечкин.
– И я! И я поеду, я живу рядом со Славкой, – кричал он.
– Тормозни, – тихо сказал Шаров, и Коля влез в автобус.
Было холодно. Я укрыл Почечкина одеялом. В автобусе были еще Витя Никольников и двое семиклассников. Александр Иванович пытался что-то рассказать, но его никто не слушал, у меня нестерпимо болела голова. Я знал: когда не высплюсь, обязательно голова раскалывается.
– А я могу три ночи не спать, – сказал Коля. – Мы со Славкой однажды не спали целую ночь. Только Славка уснул, а я книжку читал.
– А как же не спали одну ночь, когда Славка уснул?- подловил Колю Александр Иванович.
– Но он же сначала не спал, а только потом уснул.
– А где это вы не спали одну ночь?- спросил Шаров. Коля понял, что проговорился, но отступать было некуда. Впрочем, его выручил Слава.
– Это мы летом убежать хотели, – признался Слава.
– Убежать? – повернулся Шаров. Он сидел рядом с шофером. – Вот архаровцы!
– Харчей наготовили. В Ленинград думали махнуть.
– А чего в Ленинград, а не в Москву или в Киев?
– Ленинград нам больше всех городов понравился, – сказал Слава. – Один Эрмитаж чего стоит.
Вспомнили об Эрмитаже: два дня с ребятами ходили по залам.
– Детьми были, – сказал Слава, и ребята рассмеялись.
– Да, постарели мы за последние семь месяцев, – заметил Никольников.
– У Коли уже борода растет, – это Александр Иванович сказал.
Я наблюдал за Александром Ивановичем, за детьми и отмечал для себя, что, наверное, именно так надо вести себя в таких случаях. Чуть-чуть отвлекать Славу, чуть-чуть оказывать внимание, чуть-чуть подводить его к встрече со своим неотвратимым горем. Я видел, как Александр Иванович на одной из стоянок подождал Славу, вышел с ним, потом помог войти ему, сел рядом, прикоснулся к нему, поправил воротник и сказал вдруг тихо, показывая на запорошенный пейзаж:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114
– Это еще что такое?- тихо спросил Шаров.
– Не отклеивается,- ответил Слава.
– Иди сюда, Славка,- сказал Шаров, и на его душе стало теплее. От прикосновения к чужому горю Шаров просветлел. Ему захотелось вдруг пожалеть Славку, соединиться с его бедой, раствориться в Славкиных слезах, обратиться в бегство к своему прошлому, плюхнуться в него, зарыться в материнских теплых одеждах, закричать: «Мама, мамочка! Все надоело, устал я, потому что никакой благодарности за то добро, какое я сею, нету мне! Вором обозвали, осмеяли, мамочка!» Шаров обнял Славку:
– Крепись, Славка, нет у тебя больше мамки.
Славка поднял голову, посмотрел на директора и затих.
Мать всегда для Славки была чужим человеком. Человеком, который предал его. Он стыдился матери. Стыдился всегда. И тогда, когда жил с нею и с полоумным дедом Арсением, который с утра до вечера сидел на печке и повторял одни и те же слова: «Беда, беда». Стыдился Славка своей матери и тогда, когда на стеклотарный склад ходил, где мать работала грузчицей и сторожихой, где она напивалась и буянила. Стыдился и тогда, когда мать его приласкать пыталась, когда, приезжая в школу, вытаскивала и подавала ему пирожное да кулечек с конфетами.
А теперь он не знал, что ему сказать, как ему отреагировать на то, что сказал директор. И если бы Шаров не обнял Славу, если бы он его вот так запросто не пожалел, может быть, и не покатились бы слезы по его щекам. Славка плакал, и непонятно было ему, кого он больше жалел – мать или себя. Скорее себя, потому что теперь он был совсем один на этом свете, если не считать полоумного деда Арсения. И Шарову непонятно было, кого он жалел в эту минуту – Славку или себя, вот так покинутого всеми. «Все откажутся, когда за задницу возьмут, – думал он. – Все бросят меня на произвол судьбы. Всех обеспечил необходимым, вопреки законности дома и сараи выстроил, зарплату повысил, за питание копейки высчитывал, а теперь все на меня одного повалят!»- И так Шарову захотелось вместе со Славкой заплакать, и так захотелось куда-нибудь уйти, уехать, чтобы не видеть этого ликующего интернатского веселья, не слышать этого зубоскальства, этого безразличия к его судьбе.
– Так ты в Затопной живешь?- спросил Шаров. – Недалеко от тебя и брат мой Жорка живет.
– Знаю, – сказал Славка.
– Ну вот что, не плачь!- приказал Шаров. – Будем держаться, Слава! Иди собирайся – поедем мать хоронить.
Может быть, решение Шарова ехать на похороны я и посчитал бы каким-то очередным безрассудством, если бы он не подал мне свое это решение особым образом, если бы не пробивалась сквозь темноту и мрак его могучая просветленность. Может быть, я не поехал бы, сославшись на праздник, на головную боль, на еще черт знает что. Но Шаров искал в своем горестном обновлении союзника. Первое, что он сделал, когда я вошел к нему, – закрыл дверь на замок и налил мне полстакана спирта:
– Выпей.
– В честь чего?- улыбнулся я, однако не стал дожидаться ответа, выпил.
– За упокой души, – тяжело вздохнул Шаров. Я едва не подавился: что еще за шутки такие. Шаров объяснил.
– Сделаем один раз доброе дело, – тихо сказал Шаров. – А заодно и к Жорке заедем. Он кабана на Новый год всегда закалывает. Свежатина. Отдохнем как следует.
– А как же детский карнавал?
– С малышами воспитатели справятся, а со старшеклассниками проведем после каникул. Пусть приучаются, черти, горе человеческое уважать!
Последние слова были сказаны злобно, с нажимом. В один миг моя предновогодняя настроенность исчезла.
В комнате было глухо. Темной синевой подернулись окна. Фиолетовой скрипкой пела в черноте моя грусть. Пела, соединяясь с непонятной мне шаровской болью, пела, наращивая силу звучания, а грустное тепло разливалось по всему телу, и Шарова голос звучал будто из потустороннего мира:
– Каждый из нас может оказаться там…
Там-там-там-там – это ошеломительное слово ни о чем мне не говорило. Хотя что-то и проступало сквозь сумеречность этого короткого звука. Там – это смерть человеческая. Что-то подсказывало – надо держаться в рамках ритуала. Какие-то слова в памяти выплывали: сама природа мстит за неуважение к смерти… смерть всегда рождает комплекс вины… если человек не ощущает вины перед погибшим – нарушается нравственный закон.
– Может быть, тогда нам надо было со Славкой поехать в больницу, – сказал Шаров, и я вспомнил, как не настаивал я тогда, чтобы Славка поехал к матери. Просил, убеждал его, но не настаивал.
Шаров налил мне еще. Мы по-прежнему сидели в темной комнате. В дверь стучали. Слышен был голос Каменюки. Шаров сказал шепотом:
– Пропади они все пропадом. Сейчас пойдем спать, а утром, часа в четыре, тронемся в Затопную.
Я был непригоден к работе. Шаров проводил меня к моему крыльцу, а сам пошел отдавать распоряжения.
В четвертом часу утра мы выехали. У ворот стоял Коля Почечкин.
– И я! И я поеду, я живу рядом со Славкой, – кричал он.
– Тормозни, – тихо сказал Шаров, и Коля влез в автобус.
Было холодно. Я укрыл Почечкина одеялом. В автобусе были еще Витя Никольников и двое семиклассников. Александр Иванович пытался что-то рассказать, но его никто не слушал, у меня нестерпимо болела голова. Я знал: когда не высплюсь, обязательно голова раскалывается.
– А я могу три ночи не спать, – сказал Коля. – Мы со Славкой однажды не спали целую ночь. Только Славка уснул, а я книжку читал.
– А как же не спали одну ночь, когда Славка уснул?- подловил Колю Александр Иванович.
– Но он же сначала не спал, а только потом уснул.
– А где это вы не спали одну ночь?- спросил Шаров. Коля понял, что проговорился, но отступать было некуда. Впрочем, его выручил Слава.
– Это мы летом убежать хотели, – признался Слава.
– Убежать? – повернулся Шаров. Он сидел рядом с шофером. – Вот архаровцы!
– Харчей наготовили. В Ленинград думали махнуть.
– А чего в Ленинград, а не в Москву или в Киев?
– Ленинград нам больше всех городов понравился, – сказал Слава. – Один Эрмитаж чего стоит.
Вспомнили об Эрмитаже: два дня с ребятами ходили по залам.
– Детьми были, – сказал Слава, и ребята рассмеялись.
– Да, постарели мы за последние семь месяцев, – заметил Никольников.
– У Коли уже борода растет, – это Александр Иванович сказал.
Я наблюдал за Александром Ивановичем, за детьми и отмечал для себя, что, наверное, именно так надо вести себя в таких случаях. Чуть-чуть отвлекать Славу, чуть-чуть оказывать внимание, чуть-чуть подводить его к встрече со своим неотвратимым горем. Я видел, как Александр Иванович на одной из стоянок подождал Славу, вышел с ним, потом помог войти ему, сел рядом, прикоснулся к нему, поправил воротник и сказал вдруг тихо, показывая на запорошенный пейзаж:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114