Через несколько минут на горизонте возник черный призрачный силуэт Волкова. Его поддерживали, но шел он сам.
– Миленький, голубчик, программа срывается!
– Все будет отлично, – сказал Волков, продирижировав рукой по лицу Александра Ивановича.
Назад ехать было веселей. Волков пел. Вдруг Сашко забарабанил по кабине.
– Что там?
– Вертайсь! Бредень забыл кинуть!
– Никаких бредней! Вперед! – скомандовал я.
– Вперед, пся крев! – заговорил вдруг по-польски Волков и загорланил что-то.
Народ озирался на дикую песню, козы кидались в стороны, вырывая крепкие колья и штыри, телята вскакивали, куры и петухи гневно вздувались перьями, а мы летели как на крыльях, и Волков приходил в себя, и в песне отчетливо можно было разобрать слова: «Марш, марш, Домбровский!»
– Вы сможете вести программу? – спросил я сурово.
– Программа уже началась! – радостно крикнул Волков.
– Александр Иванович, немедленно в школу! – приказал я.
– Рано, пусть немного отойдет. Еще немного проветрится.
– Рано, – подтвердил Волков. Машина остановилась у крыльца.
– Нюра! Приихалы! – крикнул Сашко. Из машины выскочили Моисеев и Злыдень, и через секунду в кузов полетели мешки с мукой.
– Вы что, товарищ Злыдень! – возмутился я, утонув вместе с Волковым в облаке мучной пыли.
А мешки летели один за другим. И Сашко укладывал их ближе к кабине. А из мешков клубилась мука, и с каждым новым облаком Волков белел, приговаривая:
– Давай, давай, беру, ловлю.
Он, действительно, как я его ни сдерживал, хватал мешки, падал вместе с ними и смеялся, как малое дитя. Я едва не плакал, глядя на белого как лунь Волкова.
– Поняй! – крикнул Сашко.
И машина бросилась в новый путь.
– Куды теперь? – крикнул ЗЛыдень, высовываясь из кабины.
– В сельпо! – ответил Сашко.
– Это безобразие! Вы за все:ответите, Александр Иванович! – пригрозил я. – Никаких сельпо. Езжайте в школу.
– Ой-ой! – благим матом заорал Волков, падая вместе с мешками с борта накренившейся машины.
– Стой! – закричал Сашко, одной рукой схватив Волкова за штанину, а другой тарабаня что есть силы по кабине.
Когда машина остановилась, Волков висел вниз головой, куры в ящиках кудахтали, поражаясь людской бесцеремонности.
– Я туда не полезу! – решительно заявил Волков, задирая штанину и показывая царапины.
– Ну в кабину садись! – приказал Моисеев.
– Я пешком, – ответил Волков, со страхом отстраняясь от машины.
– А это замечательно даже, – сказал Сашко. – Ему как раз надо пешочком. Вы пройдите тут холодочком под деревьями.
– Александр Иванович! – гневно вскипел я.
Но Злыдень уже сунул Волкову ящик, а второй сам взвалил на себя. И машина умчалась, не дав мне опомниться. А мы стояли на дороге, два припудренных добела человека, а Злыдень бежал впереди с ящиком. Выхода не было: я взял ящик с курами у Волкова. Волков сопротивляться не стал. Над моей головой капризно закудахтало птичье племя. Волков плелся по пыльной дороге, и я радовался тому, что он почти не шатается.
– Ну как? – спрашивал я Волкова, когда мы наконец-то оказались в корпусе.
Вид у музыкального мэтра был усталый.
– Пороха нет, – ответил он и пошелестел в воздухе пальцами. – Глоточек бы.
– Еще чего! – сказал я.
– Надо дать каплю, – сказал Сашко, чудом сумевший разделаться с мешками, курами и тарой. – Нашатырного.
Я смирился. Волков выпил четверть стакана и, к моему великому удивлению, оживился, даже добрая улыбка на лице заиграла. Он завертел руками, дирижируя в воздухе, стал извиваться, точно внутри его маленького тельца раскручивалась чудная мелодия. Только вид у него был ужасный: весь в муке.
– А это даже лучше! – сказал Сашко. – Вроде бы он с того света.
Я ухватился за идею. Мигом была принесена мука, и Волков стал гримироваться под лунного человека.
Я вышел на сцену:
– Дирижировать оркестром будет человек оттуда: его лунная белизна необычна для наших глаз, но душа у лунного человека так же музыкальна, как и наша.
Когда вышел Волков, забеленный до такой степени, что его и узнать было невозможно, раздался такой громкий хохот и такой гром аплодисментов, что я совершенно уверился в будущем успехе. Я закрыл глаза и стиснул зубы, чтобы не застонать от ожидания: как пройдет первое музыкальное мгновение. Веками закрытых глаз я ощущал взмах длинной палочки, видел в мерцающей темноте сосредоточенное лицо Волкова – и вдруг все пошло как и положено: и зал замер, и музыка смеялась и рыдала, и публика охала от восторга. И никто уже не видел волковской белизны, и комический час ушел в небытие. И подготовлен был следующий шаг задуманной импровизации, где талантливость детства должна предстать перед взором зрителей во всей своей полноценности. Волков расковал зал, публика, насытившись смехом, освободилась от скованности. Ничто так не объединяет людей, как коллективный смех. Никто так не привлекает на свою сторону, как насмешники. Эта великая человеческая закономерность, возможно конформистская по своей природе, материализовалась в зале. Смеялся Разумовский, смеялся открыто, платочком вытирая глаза, приговаривая: «Из ничего, вот так, ай, молодцы». И, насторожившись было, два инспектора, глядя на главное, магистральное лицо, тоже захохотали – и тогда прорвалось все: выскочила сдержанность, вылетели пробки, а вместе с ними и вышла вольность наружу, и дети, глядя на взрослых, смеялись щедро и звонко.
– Бесконечно талантлив народ наш, – говорил я, когда прошла усталость от смеха и наступила ожидательная тишина. – Бесконечно талантливы наши дети. В недрах наших душ живет вольная одаренность, которая не должна томиться – дадим ей волю, друзья. Примем все участие в импровизации, в спектакле, который будет написан сейчас, разучен и поставлен – всего за пятнадцать минут. Прошу предложить тему. Любую тему для спектакля. Эта тема будет развита всеми возможными художественными средствами: поэзией, музыкой, пантомимой, драмой, танцем. Итак, тему, дорогие гости. Пожалуйста, Павел Антонович, – обратился я к Разумовскому.
В эту минуту я любил начальственный свет, который шел от Разумовского, вливался в мое д'артаньянство, проходил через мою мушкетерскую напряженность – настоящий плащ был сделан из красной скатерти тяжелой, которую Петровна по моей просьбе принесла из красного уголка, – и снова выходил этот свет из меня, струился этот отраженный начальственный свет, который сначала я принял вовнутрь, принял любяще-преданными частицами моей честной угодливости, щедро маскирующейся под независимость и достоинство, и понесся по залу, снимая тревогу и усталость.
И высокое магистральное лицо учуяло мою искренность, на достоинство и независимость внимания не обратило, мимо глаз пропустило, а вот самую сокровенную мою преданность ухватило и поддержало, будто я еще и еще раз напомнил всем присутствующим, что главное лицо здесь только одно, и не какие-то там районные шустрики задают здесь вольность, а он, Разумовский, одобряет всю надобность происходящего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114