Так и я ходил среди обездушенного мира, беременный какой-то большой
идеей, которой оплодотворил меня мой роковой сон, но я не мог догадаться,
что это была за идея, и не знал, как произойдет ее рождение.
Наконец, через несколько недель после сна пришла и эта желанная идея. Я
ухватился за нее как утопающий, и уже не могло быть никаких сомнений в том,
что она должна быть осуществлена. Повторяю, если ты только можешь это
понять, ее осуществление было для меня физической потребностью.
Однажды ночью я был разбужен набатом в нашей маленькой церковке,
находившейся от нас через несколько домов. Выйдя на улицу, я заметил
небольшое зарево пожара. Горел недалеко от нас какой-то овин, который очень
скоро сгорел, и населению удалось вовремя локализовать пожар, так что не
пострадала ни одна из соседних построек, и весь инцидент был исчерпан в
какие-нибудь полчаса. Но...
Но как только я вышел на улицу, как только посмотрел на зарево пожара,
я сразу понял все. . . Я сразу осознал свою идею, осознал сразу во всех ее
подробностях, осознал, как, где и когда я осуществлю эту идею, понял, что в
этом -- физическая необходимость моего существования, что не может быть
никакой и речи об ее отстранении. . . Да, это стало слишком ясно и понятно!
И не могло быть ни малейших сомнений, ни тени какого-нибудь колебания!
Эта идея была такова: я должен был сжечь наш милый, наш дорогой театр,
наше интимное место молодых вдохновений и юного счастья красоты и мудрости!
Да, я должен был сжечь. . . Молчи, молчи, Ванюша! Ты сейчас выкатил на меня
глаза и решил что-то говорить. Не говори, не говори ничего! Все я знаю, что
можешь и хочешь сказать. . . Да что ж тут и можно сказать кроме того, что
это -- сумасшествие, сумасбродная идея, что это -- преступление и т. д. и т.
д. Эх, наивный ты человек! Вижу по глазам твоим, что ничего ты не понимаешь.
. . Да и не можешь понять. . . Тут, брат, надо другое. . . Ну, словом, ты не
понимай, а я иначе не мог.
Ты подумаешь, что я почему-то вдруг возненавидел наш театр, что эта
идея возникла в результате каких-то сознательных рассуждений?. . Вот и опять
ошибся. Да разве могу я когда-нибудь ненавидеть наш театр, наше единственное
утешение с тобою в жизни? Разве можно забыть эти юные мечты, эти высокие
идеалы, эти потрясающие чувства, пережитые нами со сцены, эту глубокую и
замечательную школу жизни, полученную нами там, в этом старинном и изящном
деревянном театре, который видел в своих стенах столько мысли, столько ума,
столько красоты?. . Разве можно это забыть и разве можно с этим бороться,
это ненавидеть, это уничтожать?
Совсем наоборот. . . Я так любил наш театр. . . Ваня, и сейчас вот
слезы стоят в горле... И все же... Все же я ничего не мог сделать! Я должен
-- понимаешь ли? -- должен был сжечь театр...
Но этого мало. Идея о сожжении театра, сверкнувшая во мне в ту ночь,
как бы сразу осветила и все подробности этого предприятия. Сжечь я должен
был театр не вообще, а вместе со всем народом, который там мог быть. Надо
было обязательно выбрать день с каким-ниибудь большим бенефисом или вообще с
парадным спектаклем. Все-таки в наш театр, при максимальном наполнении и
переполнении, помещалось до полутора тысяч человек. . . Кроме того. . .
Кроме того, надо было заставить пойти на этот спектакль и жену. . . За одно
уж. . .
Осознавши свою идею, я стал работать над ее осуществлением. Прежде
всего, надо было выбрать максимально многомодный спектакль. . . Но это еще
не так трудно. Труднее был второй вопрос -- вывести жену на спектакль. Это,
действительно, было трудно. Ведь я же никогда, буквально ни разу не водил
жену в театр, да и сам был всего два раза. . . С женой я к тому же почти
совсем не разговаривал. А тут надо было -- что же? Приглашать пойти в театр?
Почему? Зачем? Как это вдруг в театр? Наконец, третью трудность я уж и не
считал за трудность. Это -- самый поджог. Тут я всецело надеялся на свое
прекрасное знание всех мельчайших закоулков театрального здания, и поджечь
этот карточный домик не стоило никаких трудов. ..
Спектакля долго не пришлось ждать. В первый же большой бенефис я
назначил осуществление своей идеи, и еще задолго начал подготавливать жену к
этому вечеру. Тут были небольшие трудности.
Однажды, вернувшись со службы, я сделал очень добродушный вид, сел за
обед вместе с женой (чего раньше почти не бывало) и произнес с беззаботным
выражением лица:
"Лидия, почему ты все время сидишь дома? Отчего ты не пойдешь никуда в
театр, на концерт, в цирк? . ."
Лидия была, конечно, премного удивлена. Она в жеманных выражениях стала
слабо оправдываться, ссылаясь на занятость по хозяйству. Но первая победа
была мною одержана: самая идея пойти в театр ей понравилась. А это было
самое важное. У стариков появилось ко мне даже какое-то нежное чувство. Они
сразу стали меньше говорить и меньше меня упрекать; и я замечал, что они
гораздо больше шепчутся между собой, чем говорят что-нибудь вслух.
Лидия также как-то вдруг стала мягче и нежнее, хотя я и не отвечал на
эти внезапно появившиеся нежные взгляды и какую-то едва заметную плавность
телодвижений. Я ведь не привык ни к каким нежностям, да и надо было во что
бы то ни стало довести до конца свою идею. . . А какие же там еще нежности?!
Дня через два после моего первого приглашения пойти в театр, вечером, перед
сном, разыгралась было даже вполне сентиментальная сцена, но она, конечно,
не могла меня тронуть. Было поздно, слишком поздно... Вечером, когда оба мы
раздевались в своем углу и были готовы лечь -- жена на постель, а я на свой
короткий, хватавший мне только до колен, диванчик, --- вдруг она подошла ко
мне, обвила мою шею руками и навзрыд заплакала, заплакала долгими, горячими
слезами и долго не отпускала меня, не будучи в состоянии сказать ни одного
раздельного слова. Старики почему-то вдруг проявили необычный такт: они не
только не вмешались в эту сцену, но даже и с своих мест, за стенками нашей
ширмы они не проронили ни одного слова вслух и ограничились только едва
слышным шепотом между собой.
Я обнял Лидию и тоже не говорил ничего. Она продолжала рыдать в моих
объятиях.
Наконец, когда рыдания кончились, она тихо сказала мне:
-- "Петр Алексеевич, прости меня. Я во всем виновата. Прости меня.
Прости. . ."
И рыдания опять возобновились с прежней силой.
Я не знал, что ей отвечать. Эта сцена, эти объятия и эти слезы были
впервые за все время. . . Когда она совсем успокоилась, я бережно уложил ее
в постель и сказал, чтобы она следила за собой, не лишала себя удовольствий,
и что мы с ней на-днях пойдем вместе в театр.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30