.. Каждый день я ходил через эти дремучие заросли конопли и-пел почемую одну песню, грустную песню взрослых:
Ах ты, поле мое, поле чистое, Приголубь ты меня, добра молодца...
Я чувствовал живую землю, родную и ласковую, я купглся в солнце и дышал небесной синью, - я просто жил и наслаждался тем, что живу. И сейчас, в седые годы, когда вспоминаю эти дни детской невинной радости, я храню их ь душе, как волшебный дар, который вспыхивал ярким светом в темные ночи моей жизни.
В эти дни и мать светлела и казалась мне молоденькой гзвушкой. Она уже не дрожала от страха перед дедом и отгом. Я часто слышал ее звонкий голос и веселый смех. Да т; дед не хмурил седых бровей и хлопотал на гумне бодро и прытко. Переставала стонать и охать бабушка. Отец смеялся и шутил с Сыгнеем, а в минуты передышки пробовал бороться с ним и, когда клал его на землю, был очень доволен.
Однажды в полуденный час, когда все гурьбой шли домой меж коноплей, бабушка вдруг запела, высоко подняв голову: "Подуй, подуй, погодушка..." Мать и Катя с охотой подхватили первые же слова, и их голоса с сердечной теплотой полетели по конопляным волнам. Мать пела высоким голосом и смотрела на небо. Катя, серьезная, суровая, пела низким альтом, словно и в песне хотела показать всем, что она сильна, что она сама хозяйка своей судьбы. Дедушка шел впереди зыбким шагом и, когда женщины запели песню, снял картуз, схватился за бороду и остановился. Должно быть, эта песня встревожила его и разбудила давно уснувшие образы далеких дней минувшего. К моему удивлению, он, сжимая кривыми пальцами бороду, со скорбной улыбкой, встряхнув головой, запел высокой фистулой в тон бабушке. И мне почудилось, что все вздрогнуло и вспыхнуло вокруг, и стало вольготно и чудесно. Улыбаясь, покачивая головой, он играл голосом, украшал его переливами, вскриками и вздохами. А бабушка смотрела на него со слезами на глазах.
Отец шел вместе с Сыгнеем впереди, а Тит и Сема убежали раньше. Вероятно, отца с Сыгнеем поразил дедушка.
Что случилось с грозным и благочестивым стариком, который терпеть не мог песен в дому? Они прибавили шагу и, не оглядываясь, быстро скрылись в зарослях черемухи на усадьбе. Уже у самых кустов я услышал басовитый голос Паруши. Она рыла картошку на своей полоске.
- Эх, Фома, милый ты мой!.. Аннушка! В кои-то веки!
Сорок грехов с вас снимается, что вспомнили нашу молодость.
Она -выпрямилась, большая, могучая, и растроганно улыбалась нам.
А когда мы вышли на улицу, дед опять потух и насупил брови.
- Ну, будет вам горланить-то! Идите проворней! Ш стол собирайте! После обеда работы невпроворот: надо успеть нынче две копешки обмолотить. Ветру нету - веять не придется.
Песня оборвалась, и опять стало буднично и тускло. Но мать все днч до отъезда из деревни не потухала: лицо ее светилось какой-то затаенной радостью, а в опечаленных глазах горел огонек нетерпеливого ожидания. Отец ходил споро и уверенно и держался независимо.
Кончилась молотьба, зерно засыпали в амбар. Надо было выезжать в поле поднимать пары. На черемухе зажелтели листочки, и в небе появились холодные, размытыг облака. И вот в один из таких дней мы собрались в путь.
Пристал к нам и Миколай Подгорное. Поехали мы не на своем мерине, а на возу Терентия. Он вместе в братом вез на двух телегах сырые кожи в Саратов от Митрия Степаныча, а оттуда должен привезти товар для лавки. Миколал уезжал в Астрахань, как обычно, один, без жены.
Паруша шла вместе с бабушкой, массивная, тяжелая, но рука ее была легкая, ласковая, когда она гладила меня по плечу.
- Ну, вот и вырвали тебя с поля, лен-зелен... И будет носить вас ветер-непогодь по чужой стороне. А чужая-то сторона неприветлива. Ну, а при горе-тоске не плачь, а спой песенку с матерью: "Хорошо тому на свете жить, кому горе-то - сполагоря..." Дай вам господи счастье найти!..
У бабушки текли по щекам мутные слезы.
Прибежала Маша с заплаканными глазами, и приплелся пьяный Ларивон с ведром браги в руках.
- Настенька, сестрица моя дорогая!.. Вася!.. Проститe меня, Христа ради, окаянного!.. - И падал на колени, подметая бородою пыль. - Нет мне больше житья, сроднички мои! Загубил я душеньку свою... и Микитушку не охранил...
И Петрушу не отбил от ворогов... Сестрица моя Настенька!
Сколь я тебе зла наделал!.. На, казни мою голову! И сестру Машеньку, назло себе и людям, Кощею бессмертному продал... Путь-дорога вам счастливая, Настенька, Вася!..
И он плакал пьяными слезами.
- Я, Настенька, на могилке мамыньки ночую... и плачу...
Он бился головой о дорогу, опять поднимался и разболтанными шагами, с ведром в руках, старался догнать нас.
Маша не оглядывалась на него и шла рядом с матерью, с жестким, застывшим лицом. Вся семья наша шла за возами. Бабушка молча плакала. Дедушка, угрюмый, шел позади отца с иконой в руках, без картуза, и говорил строго и наставительно:
- Деньги шли помесячно. Пачпорт на год выправил.
Ежели денег не будешь высылать, по этапу домой вытребую. На стороне-то не балуйся: вина не пей, в дурные дела не суйся. От веры не отходи... У Манюшки Кокушевой перво-наперво остановись. Она хоть и сорока, а родня. Она от веры не отстала - приютит и приветит. Живет у сестры, а Павел-то Иваныч там дом свой имеет, лошадей держит.
Хозяин. По вере-то он пристроит тебя...
А бабушка уговаривала его сквозь слезы:
- Ну чего ты, отец, толкуешь-то? Чай, он не маленький, не арбешник... чай, он не на разбой едет, а на работу. Аль он не знает, как отцу помогать?
Маша тихо говорила матери:
- Ты, нянька, и не думай приезжать сюда, пропадешь совсем. А я от Сусиных все равно убегу... Вот осенью Фильку в солдаты забреют, я опять на барский двор. А то к Ермолаевым или к Малышевым. Эти люди в обиду меня не дадут. Может, и сама к вам в Астрахань улечу.
У широкой межи, перед пестрым столбом, все остановились. Дедушка с бабушкой стали у столба. Он поддерживал обеими руками икону на груди, а бабушка плакала. Мы все трое - отец, мать и я - одновременно истово крестились и падали на землю. Потом подошли к иконе и поцеловали ее. Мать здесь же взяла горсть земли и завязала ее в платок. Все молча, неподвижно, молитвенно постояли, склонив головы.
- Ну, трогайте!.. Час добрый!.. - пронзительно крикнул дедушка. Прощай, Васянька!.. Не забывай, чего я наказывал...
Отец обнял поочередно и деда, и бабушку, и братьев, и Катю, и Машу, и они поцеловались три раза крест-накрест. Мать долго не отрывалась и от бабушки, и от Кати, и от Маши и плакала навзрыд. Катя крепко обняла меня и прижала к себе, и я впервые увидел, как она подурнела от слез. Маша долго не выпускала меня из рук и шептала:
- Не забудешь меня? Не забудешь? А баушку Наталью уже забыл, чай?
- Я ее никогда не забуду...
Сыгней схватил меня за руки, потянул за собою и, посмеиваясь, кричал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127
Ах ты, поле мое, поле чистое, Приголубь ты меня, добра молодца...
Я чувствовал живую землю, родную и ласковую, я купглся в солнце и дышал небесной синью, - я просто жил и наслаждался тем, что живу. И сейчас, в седые годы, когда вспоминаю эти дни детской невинной радости, я храню их ь душе, как волшебный дар, который вспыхивал ярким светом в темные ночи моей жизни.
В эти дни и мать светлела и казалась мне молоденькой гзвушкой. Она уже не дрожала от страха перед дедом и отгом. Я часто слышал ее звонкий голос и веселый смех. Да т; дед не хмурил седых бровей и хлопотал на гумне бодро и прытко. Переставала стонать и охать бабушка. Отец смеялся и шутил с Сыгнеем, а в минуты передышки пробовал бороться с ним и, когда клал его на землю, был очень доволен.
Однажды в полуденный час, когда все гурьбой шли домой меж коноплей, бабушка вдруг запела, высоко подняв голову: "Подуй, подуй, погодушка..." Мать и Катя с охотой подхватили первые же слова, и их голоса с сердечной теплотой полетели по конопляным волнам. Мать пела высоким голосом и смотрела на небо. Катя, серьезная, суровая, пела низким альтом, словно и в песне хотела показать всем, что она сильна, что она сама хозяйка своей судьбы. Дедушка шел впереди зыбким шагом и, когда женщины запели песню, снял картуз, схватился за бороду и остановился. Должно быть, эта песня встревожила его и разбудила давно уснувшие образы далеких дней минувшего. К моему удивлению, он, сжимая кривыми пальцами бороду, со скорбной улыбкой, встряхнув головой, запел высокой фистулой в тон бабушке. И мне почудилось, что все вздрогнуло и вспыхнуло вокруг, и стало вольготно и чудесно. Улыбаясь, покачивая головой, он играл голосом, украшал его переливами, вскриками и вздохами. А бабушка смотрела на него со слезами на глазах.
Отец шел вместе с Сыгнеем впереди, а Тит и Сема убежали раньше. Вероятно, отца с Сыгнеем поразил дедушка.
Что случилось с грозным и благочестивым стариком, который терпеть не мог песен в дому? Они прибавили шагу и, не оглядываясь, быстро скрылись в зарослях черемухи на усадьбе. Уже у самых кустов я услышал басовитый голос Паруши. Она рыла картошку на своей полоске.
- Эх, Фома, милый ты мой!.. Аннушка! В кои-то веки!
Сорок грехов с вас снимается, что вспомнили нашу молодость.
Она -выпрямилась, большая, могучая, и растроганно улыбалась нам.
А когда мы вышли на улицу, дед опять потух и насупил брови.
- Ну, будет вам горланить-то! Идите проворней! Ш стол собирайте! После обеда работы невпроворот: надо успеть нынче две копешки обмолотить. Ветру нету - веять не придется.
Песня оборвалась, и опять стало буднично и тускло. Но мать все днч до отъезда из деревни не потухала: лицо ее светилось какой-то затаенной радостью, а в опечаленных глазах горел огонек нетерпеливого ожидания. Отец ходил споро и уверенно и держался независимо.
Кончилась молотьба, зерно засыпали в амбар. Надо было выезжать в поле поднимать пары. На черемухе зажелтели листочки, и в небе появились холодные, размытыг облака. И вот в один из таких дней мы собрались в путь.
Пристал к нам и Миколай Подгорное. Поехали мы не на своем мерине, а на возу Терентия. Он вместе в братом вез на двух телегах сырые кожи в Саратов от Митрия Степаныча, а оттуда должен привезти товар для лавки. Миколал уезжал в Астрахань, как обычно, один, без жены.
Паруша шла вместе с бабушкой, массивная, тяжелая, но рука ее была легкая, ласковая, когда она гладила меня по плечу.
- Ну, вот и вырвали тебя с поля, лен-зелен... И будет носить вас ветер-непогодь по чужой стороне. А чужая-то сторона неприветлива. Ну, а при горе-тоске не плачь, а спой песенку с матерью: "Хорошо тому на свете жить, кому горе-то - сполагоря..." Дай вам господи счастье найти!..
У бабушки текли по щекам мутные слезы.
Прибежала Маша с заплаканными глазами, и приплелся пьяный Ларивон с ведром браги в руках.
- Настенька, сестрица моя дорогая!.. Вася!.. Проститe меня, Христа ради, окаянного!.. - И падал на колени, подметая бородою пыль. - Нет мне больше житья, сроднички мои! Загубил я душеньку свою... и Микитушку не охранил...
И Петрушу не отбил от ворогов... Сестрица моя Настенька!
Сколь я тебе зла наделал!.. На, казни мою голову! И сестру Машеньку, назло себе и людям, Кощею бессмертному продал... Путь-дорога вам счастливая, Настенька, Вася!..
И он плакал пьяными слезами.
- Я, Настенька, на могилке мамыньки ночую... и плачу...
Он бился головой о дорогу, опять поднимался и разболтанными шагами, с ведром в руках, старался догнать нас.
Маша не оглядывалась на него и шла рядом с матерью, с жестким, застывшим лицом. Вся семья наша шла за возами. Бабушка молча плакала. Дедушка, угрюмый, шел позади отца с иконой в руках, без картуза, и говорил строго и наставительно:
- Деньги шли помесячно. Пачпорт на год выправил.
Ежели денег не будешь высылать, по этапу домой вытребую. На стороне-то не балуйся: вина не пей, в дурные дела не суйся. От веры не отходи... У Манюшки Кокушевой перво-наперво остановись. Она хоть и сорока, а родня. Она от веры не отстала - приютит и приветит. Живет у сестры, а Павел-то Иваныч там дом свой имеет, лошадей держит.
Хозяин. По вере-то он пристроит тебя...
А бабушка уговаривала его сквозь слезы:
- Ну чего ты, отец, толкуешь-то? Чай, он не маленький, не арбешник... чай, он не на разбой едет, а на работу. Аль он не знает, как отцу помогать?
Маша тихо говорила матери:
- Ты, нянька, и не думай приезжать сюда, пропадешь совсем. А я от Сусиных все равно убегу... Вот осенью Фильку в солдаты забреют, я опять на барский двор. А то к Ермолаевым или к Малышевым. Эти люди в обиду меня не дадут. Может, и сама к вам в Астрахань улечу.
У широкой межи, перед пестрым столбом, все остановились. Дедушка с бабушкой стали у столба. Он поддерживал обеими руками икону на груди, а бабушка плакала. Мы все трое - отец, мать и я - одновременно истово крестились и падали на землю. Потом подошли к иконе и поцеловали ее. Мать здесь же взяла горсть земли и завязала ее в платок. Все молча, неподвижно, молитвенно постояли, склонив головы.
- Ну, трогайте!.. Час добрый!.. - пронзительно крикнул дедушка. Прощай, Васянька!.. Не забывай, чего я наказывал...
Отец обнял поочередно и деда, и бабушку, и братьев, и Катю, и Машу, и они поцеловались три раза крест-накрест. Мать долго не отрывалась и от бабушки, и от Кати, и от Маши и плакала навзрыд. Катя крепко обняла меня и прижала к себе, и я впервые увидел, как она подурнела от слез. Маша долго не выпускала меня из рук и шептала:
- Не забудешь меня? Не забудешь? А баушку Наталью уже забыл, чай?
- Я ее никогда не забуду...
Сыгней схватил меня за руки, потянул за собою и, посмеиваясь, кричал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127