- Когда вечер наступает, я бросаю все дела, жду и надеюсь, что ты придешь, а на стол для встречи ставлю букет роз, бутылку шампанского и бокалы... ну а под скатерть какой-нибудь специальный гостинец, сюрприз, чтобы тебя ошеломить...
- Какой же?
- Всякий раз по разному, когда браслетик, когда духи... потому что изобретательность любящего сердца!
- Что ж это за духи, если их можно спрятать под скатертью?
- Можно... Хорошие духи, дорогие, и по флакону на вечер, я на них уже кучу денег ухлопал, - угрюмо возразил Гробов. - А ты все не приходишь. Вот так я сижу один за столом, одинокий человек, а внутри пожар разгорается, ну и скажи на милость, какую же надо иметь сопротивляемость нутра и выносливость души, чтобы каждый вечер так погибать и до сих пор еще неплохо сохраниться? Но мои силы на исходе. Я из-за тебя живу и действую на износ. Сижу там весь в поту, дрожат руки... потом выпиваю бокал шампанского, чтобы охладиться, а то, знаешь, слишком беснуются фантазии. Но спасения уже никакого нет, мне это каждый раз совершенно ясно, хотя я еще и питаю кое-какие иллюзии, пытаюсь собрать остатки воли, абстрагироваться, наконец просто каких-нибудь пятнадцать-двадцать минут не думать о тебе... Все тщетно. Иду в сортир и там кончаю.
Рассказ писателя не тронул Аленушку. Она подняла свою прелестную головку и со скучающим видом обвела взглядом просторную комнату, посередине которой стоял стол с уже значительно потрепанной сервировкой. Не стала эта хрупкая и маловразумительная душа вникать в многочисленные лица смеющихся и беседующих людей, мельком взглянула на погруженного в разговор с Конюховым Тополькова, а затем вдруг, с помощью ловкого умения расширив зрачки, обожгла Гробова стремительным и словно бы манящим в некую жуть взором, после чего, потупившись, вернулась в свое унылое разочарование. Гробов сообразил, что теперь кстати сказать.
- Да, взгляни на эти рожи, - патетически зашептал он, еще ниже, чтобы не услышали соседи, склоняясь к уху Аленушки. - Все такое расплывчатое, неопределенное, ни одного мужественного, героического лица, ни одного Нибелунга тебе, ни одного Роланда... не вижу, - перевел озабоченный Гробов дух, - характерных типов, ни двенадцати цезарей, ни двенадцати апостолов, ни малейшего ни у кого нет сходства с дядькой Черномором! А все сплошь деградировавшая, ожиревшая и одряхлевшая публика, бабье с морщинками, складочками, желвачками... к тому же черноволосые преобладают, а это опасный симптом... Эти людишки ни на что не годятся, разве что только складывать их в штабеля и поджигать вместо угля, для отопления...
Рассуждая так, Гробов хотел обратить внимание Аленушки на то обстоятельство, что сам он еще чудо как хорош, свеж и гладок; волосы пусть поредевшие, зато светлые; кроме того, многого достиг в жизни. Между тем неугомонность говорения уже завела его в лабиринт, он полагал, что постоянно берет верный тон, однако неизменно промахивался, попадал пальцем в небо и совсем не продвигался к намеченной цели. Аленушка, усмехаясь про себя, вспоминала, что всего какой-то час назад Топольков, с приторной грустью вздыхая, приковывал ее внимание к той же теме: а взгляни-ка, милая, как все мелко и ничтожно!..
Аленушка не то чтобы упорствовала в нежелании поменять сладкого и послушного Тополькова на угрюмого Гробова, а просто катилась по воле волн, готовая изменить курс лишь после того, как услышит по-настоящему дельные предложения. Гробов не понимал ее стихию и становился в тупик, ибо не представлял, какие еще нужны с его стороны ухищрения, чтобы девушка наконец капитулировала. Ему воображалось, что она от природы наделена огромной силой воли, обладает твердым характером. А ведь он страстно жаждал завладеть ею сегодня же, здесь, на втором этаже. Все четче высвечивающаяся перед ним необходимость предпринимать радикальные меры окутывала его сознание каким-то кровавым туманом, возбуждала плотскую активность, но мешала плодотворной работе мысли. Ему совсем не улыбалась перспектива закончить любовные труды дня в здешнем сортире. В то же время его задевало за живое откровенное пренебрежение Аленушки к строю его безусловно незаурядных идей, к тем взвешенным соображениям, которые он играючи, как и подобает маститому литератору, но с глубоким чувством высказал, складывая их одно за другим в грандиозную махину обличения человеческих пороков. Его речь о лицах собравшихся более чем удачно развенчивает и обобщает. Или он сказал не достаточно, чтобы эта птицеголовая девица убедилась в его величии?
Вместе с тем он смутно чувствовал, что дело даже не в Аленушке, что его мысль огибает эту красивую и глупую особу и пытается проникнуть куда-то дальше, в неведомое, в область откровений, но робеет и смущенно топчется на пороге, не зная, как его переступить. Собственно говоря, он не умел выразить словами то огромное, что почти умудрился обнять слабой мыслью. Если бы Топольков, помимо выравнивания его романов, работал еще и в извилинах его мозга, сооружая им подпорки, он, несомненно, смекнул бы, что гробовская думка, по своему обыкновению замахивающаяся на величие и потому с наибольшим успехом делающая как раз из мухи слона, порывалась выстроить нечто монументальное о том классе, который сам по себе был вовсе не велик, вообще назывался, как известно, прослойкой, а в нынешние времена просто не выдерживал критики. Все собравшиеся у Конюховых были, конечно, интеллигентами или считали себя таковыми. А Гробову хотелось громко и величаво заявить на весь мир, что из физиономии интеллигенции ушло все героическое и осталось только бабье; хорошо бы еще тут, когда б мир, удивленный успехами его разума, встретил это заявление продолжительными аплодисментами. Но Гробову-мыслителю не удавалось свести концы с концами, о чем бы он ни думал. Спроси его, откуда это ярое убеждение в недееспособности и ничтожестве упомянутой прослойки в ее нынешнем состоянии, он нашел бы в себе не ясность рассуждения, философии, а разве что силы кликушествовать, по-бабьи вопить о скором конце света. И если бы именно в этом вопросе ему пришлось состязаться с Топольковым за первенство у Аленушки, а Аленушка судила бы строго и беспристрастно, он наверняка потерпел бы страшное поражение.
Ибо Топольков знал, что к чему, и его скорбь была обоснованна. Размахом постижения действительности он выстрадал право с печалью смотреть на царящие в обществе нравы. Он ясно видел произошедшую с людьми его круга перемену. Еще вчера они влачили серое, непритязательное существование, зарабатывали ровно столько, чтобы не протянуть ноги, читали книжки, иногда и запрещенные, бегали по театрам и выставкам, развлекались слухами о совершающихся где-то за морями, за долами великих сдвигах в искусстве и философии, что-то пописывали, какую-то метафизику изобретали в своих беспокойных умах, собирались тесными компаниями, пили вино и вполголоса проклинали существующий режим.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130
- Какой же?
- Всякий раз по разному, когда браслетик, когда духи... потому что изобретательность любящего сердца!
- Что ж это за духи, если их можно спрятать под скатертью?
- Можно... Хорошие духи, дорогие, и по флакону на вечер, я на них уже кучу денег ухлопал, - угрюмо возразил Гробов. - А ты все не приходишь. Вот так я сижу один за столом, одинокий человек, а внутри пожар разгорается, ну и скажи на милость, какую же надо иметь сопротивляемость нутра и выносливость души, чтобы каждый вечер так погибать и до сих пор еще неплохо сохраниться? Но мои силы на исходе. Я из-за тебя живу и действую на износ. Сижу там весь в поту, дрожат руки... потом выпиваю бокал шампанского, чтобы охладиться, а то, знаешь, слишком беснуются фантазии. Но спасения уже никакого нет, мне это каждый раз совершенно ясно, хотя я еще и питаю кое-какие иллюзии, пытаюсь собрать остатки воли, абстрагироваться, наконец просто каких-нибудь пятнадцать-двадцать минут не думать о тебе... Все тщетно. Иду в сортир и там кончаю.
Рассказ писателя не тронул Аленушку. Она подняла свою прелестную головку и со скучающим видом обвела взглядом просторную комнату, посередине которой стоял стол с уже значительно потрепанной сервировкой. Не стала эта хрупкая и маловразумительная душа вникать в многочисленные лица смеющихся и беседующих людей, мельком взглянула на погруженного в разговор с Конюховым Тополькова, а затем вдруг, с помощью ловкого умения расширив зрачки, обожгла Гробова стремительным и словно бы манящим в некую жуть взором, после чего, потупившись, вернулась в свое унылое разочарование. Гробов сообразил, что теперь кстати сказать.
- Да, взгляни на эти рожи, - патетически зашептал он, еще ниже, чтобы не услышали соседи, склоняясь к уху Аленушки. - Все такое расплывчатое, неопределенное, ни одного мужественного, героического лица, ни одного Нибелунга тебе, ни одного Роланда... не вижу, - перевел озабоченный Гробов дух, - характерных типов, ни двенадцати цезарей, ни двенадцати апостолов, ни малейшего ни у кого нет сходства с дядькой Черномором! А все сплошь деградировавшая, ожиревшая и одряхлевшая публика, бабье с морщинками, складочками, желвачками... к тому же черноволосые преобладают, а это опасный симптом... Эти людишки ни на что не годятся, разве что только складывать их в штабеля и поджигать вместо угля, для отопления...
Рассуждая так, Гробов хотел обратить внимание Аленушки на то обстоятельство, что сам он еще чудо как хорош, свеж и гладок; волосы пусть поредевшие, зато светлые; кроме того, многого достиг в жизни. Между тем неугомонность говорения уже завела его в лабиринт, он полагал, что постоянно берет верный тон, однако неизменно промахивался, попадал пальцем в небо и совсем не продвигался к намеченной цели. Аленушка, усмехаясь про себя, вспоминала, что всего какой-то час назад Топольков, с приторной грустью вздыхая, приковывал ее внимание к той же теме: а взгляни-ка, милая, как все мелко и ничтожно!..
Аленушка не то чтобы упорствовала в нежелании поменять сладкого и послушного Тополькова на угрюмого Гробова, а просто катилась по воле волн, готовая изменить курс лишь после того, как услышит по-настоящему дельные предложения. Гробов не понимал ее стихию и становился в тупик, ибо не представлял, какие еще нужны с его стороны ухищрения, чтобы девушка наконец капитулировала. Ему воображалось, что она от природы наделена огромной силой воли, обладает твердым характером. А ведь он страстно жаждал завладеть ею сегодня же, здесь, на втором этаже. Все четче высвечивающаяся перед ним необходимость предпринимать радикальные меры окутывала его сознание каким-то кровавым туманом, возбуждала плотскую активность, но мешала плодотворной работе мысли. Ему совсем не улыбалась перспектива закончить любовные труды дня в здешнем сортире. В то же время его задевало за живое откровенное пренебрежение Аленушки к строю его безусловно незаурядных идей, к тем взвешенным соображениям, которые он играючи, как и подобает маститому литератору, но с глубоким чувством высказал, складывая их одно за другим в грандиозную махину обличения человеческих пороков. Его речь о лицах собравшихся более чем удачно развенчивает и обобщает. Или он сказал не достаточно, чтобы эта птицеголовая девица убедилась в его величии?
Вместе с тем он смутно чувствовал, что дело даже не в Аленушке, что его мысль огибает эту красивую и глупую особу и пытается проникнуть куда-то дальше, в неведомое, в область откровений, но робеет и смущенно топчется на пороге, не зная, как его переступить. Собственно говоря, он не умел выразить словами то огромное, что почти умудрился обнять слабой мыслью. Если бы Топольков, помимо выравнивания его романов, работал еще и в извилинах его мозга, сооружая им подпорки, он, несомненно, смекнул бы, что гробовская думка, по своему обыкновению замахивающаяся на величие и потому с наибольшим успехом делающая как раз из мухи слона, порывалась выстроить нечто монументальное о том классе, который сам по себе был вовсе не велик, вообще назывался, как известно, прослойкой, а в нынешние времена просто не выдерживал критики. Все собравшиеся у Конюховых были, конечно, интеллигентами или считали себя таковыми. А Гробову хотелось громко и величаво заявить на весь мир, что из физиономии интеллигенции ушло все героическое и осталось только бабье; хорошо бы еще тут, когда б мир, удивленный успехами его разума, встретил это заявление продолжительными аплодисментами. Но Гробову-мыслителю не удавалось свести концы с концами, о чем бы он ни думал. Спроси его, откуда это ярое убеждение в недееспособности и ничтожестве упомянутой прослойки в ее нынешнем состоянии, он нашел бы в себе не ясность рассуждения, философии, а разве что силы кликушествовать, по-бабьи вопить о скором конце света. И если бы именно в этом вопросе ему пришлось состязаться с Топольковым за первенство у Аленушки, а Аленушка судила бы строго и беспристрастно, он наверняка потерпел бы страшное поражение.
Ибо Топольков знал, что к чему, и его скорбь была обоснованна. Размахом постижения действительности он выстрадал право с печалью смотреть на царящие в обществе нравы. Он ясно видел произошедшую с людьми его круга перемену. Еще вчера они влачили серое, непритязательное существование, зарабатывали ровно столько, чтобы не протянуть ноги, читали книжки, иногда и запрещенные, бегали по театрам и выставкам, развлекались слухами о совершающихся где-то за морями, за долами великих сдвигах в искусстве и философии, что-то пописывали, какую-то метафизику изобретали в своих беспокойных умах, собирались тесными компаниями, пили вино и вполголоса проклинали существующий режим.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130