Рыбе необходимо, чтобы ее ловили, и Конюхову никуда не уйти от такого положения дел, поскольку рыба не в состоянии ловить самое себя и кто-то обязан этим заниматься. Сироткинские карты крыть нечем. Сироткин скатал сеть в тонкий жгут, перебросил через плечо, и они пошли.
Когда они углубились в лес, Сироткин велел коллеге запевать, но тот решительно отказался. Голос пропал, потерял необходимую для пения силу и красоту, да и когда это он давал повод считать его запевалой, вообще певцом, душой общества? Конюхов глубоко вздохнул, отчего в груди что-то нехорошо пошевелилось, и он подумал, что неосторожно позволил вовлечь себя в чересчур тесную ситуацию, даже стал рабом каких-то странных, сомнительных, явно угрожающих его чести и достоинству обстоятельств. Он вспомнил о своей вере и жадно потянул носом, как бы ловя в природе ее дивное дыхание. Его вера - это прежде всего трепет, быстрой волной бегущий по поверхности его души. Близко подступившие сосны, когда он взглянул на них, еле заметно махнули усталыми ветвями и навеяли на него чувство неясной тревоги.
Сироткин диктовал направление, он, по его словам, знал "местечко", где их планы осуществятся наилучшим образом, но впереди шел, однако, Конюхов. Сироткин уверял, что "местечко" недалеко от дома. Перед ними простерлась ровная и узкая просека, которая, как и все в лесу, что напоминало о прямолинейной наступательной деятельности человека, выглядела устрашающим откровением, пророчеством о скором и внезапном конце. Рыболовы вступили в просеку как в ущелье, и оба, кажется, с каким-то одинаковым чувством печали и непонятной жалости смотрели на высокие зеленые стены неподвижной, на макушках несущей блеклые отражения солнечного света хвои.
- Нравится тебе здесь? - проникновенно и вкрадчиво осведомился Сироткин, с хозяйским видом переступая через поваленное дерево. Они невольно замедлили шаг на этой странной просеке.
Пусть только набежало легкой рябью, поэтизировал разумом Конюхов, и толком не разберешь, что там, истинная вера в ее первом робком проявлении или мимолетная причуда сознания, химера, а все-таки надо беречь, и какая же необходима душевная тонкость, деликатность, теплота, изысканность - я не побоюсь этого слова, - изысканность, чтобы сохранить почти призрачное дуновение, тень истины, легшую на давнюю и, что и говорить, глупую немоту безверия, бездушия... Конюхов не ответил на вопрос Сироткина, и тот затаил на него зло, большее, чем могла вместить его душа. Но не ответил писатель, уныло бредущий отнимать жизнь у рыбы, просто потому, что не услышал вопроса, занятый своими мыслями.
Все существо Сироткина, переступающего через поваленные деревья с хозяйским видом - он все равно свалил бы их, не случись с ними этого заблаговременно, закипело задиристо и зло. Он хмуро глядел себе под ноги, как бывало, когда он выгуливал старую собаку и предавался воспаленной ненависти, и ему даже почудилось, что он видит в траве ее серую спину и грустно поникший хвост. На мгновение он поднял лицо, успел разглядеть профиль Конюхова и мог поклясться, что на глазах того блестят слезы. И тогда в его горле забурлила давно копившаяся жалость к своему существованию, потерявшему дом и старую собаку, и жену, и молодого кота, и детей, и чудом заработанные деньги, и любовницу, и ее пишущего романы мужа и превратившемуся в комедию, к которой он, впрочем, не потерял вкус. Он еще выше поднял лицо, запрокинул его, коротко взрыднул и простонал. Но и этого не услышал Конюхов. Сироткин схватился руками за голову.
Сберечь, сберечь! - взывал к себе, к своей совести и чувству долга Конюхов, - сберечь этот крошечный огонек во тьме, вырастить это пламя до небес и разогнать тьму!.. Странно, что его идея кажется кому-то смешной, детской и никчемной. Чем же его вера смешнее, например, веры в Бога, пославшего на землю сына, чтобы тот принял от людей муку и смерть, а затем воскрес и вознесся на небо? Чем его вера смешнее любой другой? Спору нет, размышлял он, призывая себя бодрствовать и трезвиться, я демонстрирую немалое самомнение и высокомерие, когда заявляю о себе как о несомненном кандидате на загробное существование, другим оставляя при этом куда как меньше шансов, и это раздражает людей, мою жену и моего странного соперника, и без того начиненного злобой, как пороховая бочка. Я как бы говорю им: вы малые мира сего. Но ведь так оно и есть. И это с моей стороны не прихоть, не злость, не месть, не насмешка, не мелочный расчет на чье-то унижение, а попытка прежде всего познать себя среди нашей чересчур поверхностной и разбросанной жизни и сохранить свое "я" в нашем распадающемся мире. На кого мне ставить, как не на себя, и на что мне ставить, как не на собственную исключительность, оригинальность, неповторимость и сознательность, если вокруг я вижу столько всего грубого, неоформленного, дикого, склонного к произволу, жестокости и лжи? На кого же мне рассчитывать, если сама жизнь обрекла меня на положение, которое иначе как одиночеством не назовешь? И зачем мне думать о других, если наш мир, по крайней мере тот, что я знал с детства и который всегда представлялся пусть не Бог весть сколь замечательным, однако незыблемым, теперь самым глупейшим образом разваливается, как треснувший горшок, а люди, бесценное достояние этого мира, суетятся, пляшут, беснуются в трещинах как ни в чем не бывало и лишь ускоряют его конец?
Невеселые, но гордые думы отягощали его голову. В другом мире он надеялся встретить понимание, тонкое и деликатное отношение к проблемам, занимавшим его, да и, собственно говоря, вообще к его личности, то есть все то, чего так не хватало ему на земле. Они не понимают, нагибал голову и шептал он, не понимают, живя здесь и так, как придется, как повелось, что нужно жить иначе и для этого в корне изменить мир, а если не получается, значит, надо отойти, а не бросаться очертя голову в объятия этого мира. Но когда просека кончилась и они поднялись на холм, у подножия которого хитро вилась речушка, а с вершины открывалось превосходное зрелище небесного и лесного простора, писатель заметно повеселел. Я ему не рабочий какой-нибудь, не слуга и не вьючная скотина, чтобы таскать сеть, всякие грузы, а он себе вышагивал налегке, обстоятельно и зло решил Сироткин, ишь как выступает, прямо царь, патриарх; Богу Богово, кесарю кесарево, а мне что? Он уже забыл, что идти ставить сеть было его затеей, всесторонне им продуманной, а Конюхов поддержал его не слишком-то охотно.
Или вот еще тоже проблема: духовность, - продолжал размышление Конюхов, - толкуют ее по-разному, видят по-разному, она и космическая энергия, она и Божий дар, а сводится все к одному: святой дух присутствует среди людей. Так это можно понять из возвышенных писаний боговдохновенных мыслителей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130
Когда они углубились в лес, Сироткин велел коллеге запевать, но тот решительно отказался. Голос пропал, потерял необходимую для пения силу и красоту, да и когда это он давал повод считать его запевалой, вообще певцом, душой общества? Конюхов глубоко вздохнул, отчего в груди что-то нехорошо пошевелилось, и он подумал, что неосторожно позволил вовлечь себя в чересчур тесную ситуацию, даже стал рабом каких-то странных, сомнительных, явно угрожающих его чести и достоинству обстоятельств. Он вспомнил о своей вере и жадно потянул носом, как бы ловя в природе ее дивное дыхание. Его вера - это прежде всего трепет, быстрой волной бегущий по поверхности его души. Близко подступившие сосны, когда он взглянул на них, еле заметно махнули усталыми ветвями и навеяли на него чувство неясной тревоги.
Сироткин диктовал направление, он, по его словам, знал "местечко", где их планы осуществятся наилучшим образом, но впереди шел, однако, Конюхов. Сироткин уверял, что "местечко" недалеко от дома. Перед ними простерлась ровная и узкая просека, которая, как и все в лесу, что напоминало о прямолинейной наступательной деятельности человека, выглядела устрашающим откровением, пророчеством о скором и внезапном конце. Рыболовы вступили в просеку как в ущелье, и оба, кажется, с каким-то одинаковым чувством печали и непонятной жалости смотрели на высокие зеленые стены неподвижной, на макушках несущей блеклые отражения солнечного света хвои.
- Нравится тебе здесь? - проникновенно и вкрадчиво осведомился Сироткин, с хозяйским видом переступая через поваленное дерево. Они невольно замедлили шаг на этой странной просеке.
Пусть только набежало легкой рябью, поэтизировал разумом Конюхов, и толком не разберешь, что там, истинная вера в ее первом робком проявлении или мимолетная причуда сознания, химера, а все-таки надо беречь, и какая же необходима душевная тонкость, деликатность, теплота, изысканность - я не побоюсь этого слова, - изысканность, чтобы сохранить почти призрачное дуновение, тень истины, легшую на давнюю и, что и говорить, глупую немоту безверия, бездушия... Конюхов не ответил на вопрос Сироткина, и тот затаил на него зло, большее, чем могла вместить его душа. Но не ответил писатель, уныло бредущий отнимать жизнь у рыбы, просто потому, что не услышал вопроса, занятый своими мыслями.
Все существо Сироткина, переступающего через поваленные деревья с хозяйским видом - он все равно свалил бы их, не случись с ними этого заблаговременно, закипело задиристо и зло. Он хмуро глядел себе под ноги, как бывало, когда он выгуливал старую собаку и предавался воспаленной ненависти, и ему даже почудилось, что он видит в траве ее серую спину и грустно поникший хвост. На мгновение он поднял лицо, успел разглядеть профиль Конюхова и мог поклясться, что на глазах того блестят слезы. И тогда в его горле забурлила давно копившаяся жалость к своему существованию, потерявшему дом и старую собаку, и жену, и молодого кота, и детей, и чудом заработанные деньги, и любовницу, и ее пишущего романы мужа и превратившемуся в комедию, к которой он, впрочем, не потерял вкус. Он еще выше поднял лицо, запрокинул его, коротко взрыднул и простонал. Но и этого не услышал Конюхов. Сироткин схватился руками за голову.
Сберечь, сберечь! - взывал к себе, к своей совести и чувству долга Конюхов, - сберечь этот крошечный огонек во тьме, вырастить это пламя до небес и разогнать тьму!.. Странно, что его идея кажется кому-то смешной, детской и никчемной. Чем же его вера смешнее, например, веры в Бога, пославшего на землю сына, чтобы тот принял от людей муку и смерть, а затем воскрес и вознесся на небо? Чем его вера смешнее любой другой? Спору нет, размышлял он, призывая себя бодрствовать и трезвиться, я демонстрирую немалое самомнение и высокомерие, когда заявляю о себе как о несомненном кандидате на загробное существование, другим оставляя при этом куда как меньше шансов, и это раздражает людей, мою жену и моего странного соперника, и без того начиненного злобой, как пороховая бочка. Я как бы говорю им: вы малые мира сего. Но ведь так оно и есть. И это с моей стороны не прихоть, не злость, не месть, не насмешка, не мелочный расчет на чье-то унижение, а попытка прежде всего познать себя среди нашей чересчур поверхностной и разбросанной жизни и сохранить свое "я" в нашем распадающемся мире. На кого мне ставить, как не на себя, и на что мне ставить, как не на собственную исключительность, оригинальность, неповторимость и сознательность, если вокруг я вижу столько всего грубого, неоформленного, дикого, склонного к произволу, жестокости и лжи? На кого же мне рассчитывать, если сама жизнь обрекла меня на положение, которое иначе как одиночеством не назовешь? И зачем мне думать о других, если наш мир, по крайней мере тот, что я знал с детства и который всегда представлялся пусть не Бог весть сколь замечательным, однако незыблемым, теперь самым глупейшим образом разваливается, как треснувший горшок, а люди, бесценное достояние этого мира, суетятся, пляшут, беснуются в трещинах как ни в чем не бывало и лишь ускоряют его конец?
Невеселые, но гордые думы отягощали его голову. В другом мире он надеялся встретить понимание, тонкое и деликатное отношение к проблемам, занимавшим его, да и, собственно говоря, вообще к его личности, то есть все то, чего так не хватало ему на земле. Они не понимают, нагибал голову и шептал он, не понимают, живя здесь и так, как придется, как повелось, что нужно жить иначе и для этого в корне изменить мир, а если не получается, значит, надо отойти, а не бросаться очертя голову в объятия этого мира. Но когда просека кончилась и они поднялись на холм, у подножия которого хитро вилась речушка, а с вершины открывалось превосходное зрелище небесного и лесного простора, писатель заметно повеселел. Я ему не рабочий какой-нибудь, не слуга и не вьючная скотина, чтобы таскать сеть, всякие грузы, а он себе вышагивал налегке, обстоятельно и зло решил Сироткин, ишь как выступает, прямо царь, патриарх; Богу Богово, кесарю кесарево, а мне что? Он уже забыл, что идти ставить сеть было его затеей, всесторонне им продуманной, а Конюхов поддержал его не слишком-то охотно.
Или вот еще тоже проблема: духовность, - продолжал размышление Конюхов, - толкуют ее по-разному, видят по-разному, она и космическая энергия, она и Божий дар, а сводится все к одному: святой дух присутствует среди людей. Так это можно понять из возвышенных писаний боговдохновенных мыслителей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130