Оно, может, мысль такой силы, что никогда и не умрет.
Пока она излагала это в самом шутливом тоне, Конюхов устало и смутно бормотал:
- У меня своя голова на плечах, и я не чувствую себя обязанным...
- В христианстве много милосердия, - успела договорить и снова перебила женщина, - а в твоей теории его нет вовсе, один эгоизм. - Она вгляделась в отчужденные лица мужчин и со смехом воскликнула: - Да вы только с тем перевариваете мои слова, чтобы подумать: ну до чего же глупы женщины, а ведь постоянно вмешиваются в мужской разговор!
- Напрасно ты умиляешься пресловутым христианским милосердием, не верю я в него и ничего доброго от него не жду, - сказал Конюхов, который и не думал сдаваться, а когда Ксения, с восхитительной грацией играя словами, вдруг сделала Сироткина его союзником по отвращению к женской глупости, так даже оживился и как-то плотоядно причмокнул.
Сироткин с любопытством поглядывал на писателя. Ему нравилось, что тот, рассуждая вслух, в иные мгновения вдруг словно оставлял слова внутри, забывал, что их надо выговаривать, если он хочет, чтобы его поняли. В такие мгновения он казался Сироткину необыкновенно красивым именно той жесткой и обособленной красотой одухотворения, которая волнует, главным образом, сердца мужчин, тогда как женщины проходят мимо, полагая, что перед ними всего лишь недостойный их внимания простофиля. Сироткин с безмятежностью овцы, не сознающей, что ее влекут к жертвенному алтарю, любовался могучей шеей писателя, живым столбом мышц выраставшей над его грудью. За горячим и радостным дымком мысли, что Ксении никогда не сокрушить этого человека, он мечтал найти укромное местечко для себя, некий пятачок, где над ним больше не довлела бы сомнительная роль друга семьи и откуда он, независимый и в своем роде гордый, мог бы более или менее отчетливо созерцать те диковинные миры, куда во всеоружии знания, уверенности и патетики отправлялся Конюхов. Действительно, у этого человека, которого он столь долго ненавидел, столь долго, безответственно и безнаказанно пытался смешать с грязью, есть голова на плечах - при такой-то шее...
И Сироткин тихо засмеялся в удовлетворении от своих маленьких и волнующих открытий; ночь шире открылась его видению и позволила ему сполна ощутить упругость его собственной силы. Ксения бросила на него удивленный взгляд, непонимающе вслушиваясь в его смех.
- О-о! - протянул Сироткин с деланным полемическим жаром, показывая живую готовность единственно мощью голоса разрушить все построения Конюхова. - Стало быть, история идет себе своим чередом, но вот каждый раз объявляется новый человек, у которого голова на плечах, бросает на эту историю критический взгляд и провозглашает свое право перечеркнуть ее как глупости безголовых. А ты погляди-ка... Какой набор! Тут тебе и формации, и реформации, и церковь, и ереси, и все твердят: мы за улучшение мира, за новую, лучшую нравственность! У тебя же выходит, что смысла во всем этом ни на грош. Нет смысла ни в религиях, ни в революциях, поскольку они не могли вот взять да переделать глупцов в умниц, жалких обывателей - в творцов замечательных произведений искусства и собственного бессмертия... не так ли?
- Выходит, что так, - сказал Конюхов.
- Ты мне - враг идеологический, - возвестил Сироткин с торжеством ребенка, выигравшего у товарища пари.
- Пожалуйста, ничего не имею против, - согласился писатель с некоторой оторопью, не понимая, следует ли воспринимать всерьез это заявление.
- А идея твоя - нелепая, недостойная взрослого умного человека. Дожить до сорока лет, из них половину отдать сочинению романов... которых я не читал... и вдруг додуматься до такого... надо же!
- А ты сначала докажи, что она нелепая, - холодно возразил Конюхов.
- Есть Бог или нет? Есть. Для тебя - есть. Доказательства тут самые простые... должен же кто-то отправить тебя в ад!
- А-а! - закричал Конюхов или, может быть, засмеялся.
- Но ведь и ты ничего мне не доказал, - продолжал беззастенчиво травить его Сироткин. - Однако я великодушный человек, я объяснюсь, не требуя предварительных объяснений от тебя. Конечно, мне тебя не переупрямить, раз уж ты вбил себе в голову всю эту чепуху... да и нужно ли? Но я, пойми, стою за нравственность. Да-да, что бы ты обо мне ни думал, я стою за нравственность. Это не значит, что я во всех отношениях положительный и нравственный человек, служу образцом морали, но личный опыт подсказывает мне, что я твой заклятый враг идеологический, и что же мне, как твоему врагу, противопоставлять тебе, если не эту борьбу, бескомпромиссную борьбу за нравственное начало? Я и веду ее. Тебя послушать, так вовсе и незачем быть нравственным человеком, а достаточно быть умным и вдохновенным, чтобы обеспечить себе вечность. Косточки хорошего, но не слишком напрягавшего голову человека тихонько сгниют себе в земле, а мыслящий, гениальный какой-нибудь злодей не умрет никогда. До чего же детская идейка!
И снова торжествующе смеялся Сироткин, а Конюхов помрачнел, негодуя на его насмешки.
- На твой смех мне наплевать, - сказал он сурово, - посмотрим еще, кто будет смеяться последним. Я только высказал свою идею, которую почувствовал и принял душой... и которая в одном: я не верю, что человек духа умрет и исчезнет точно так же, как масса пустых людишек, всю жизнь думавших только о своем животе.
- А если ни те, ни другие не умрут и не исчезнут, это будет несправедливо? - спросила Ксения.
- Да, несправедливо, несправедливо! - вдруг перекосился, как от зубной боли, писатель, и в первое мгновение даже трудно было поверить, что он еще серьезен, так далеко он зашел; однако его вскрик и его страдания были, судя по всему, неподдельны.
- Ах вот как, - подосадовала Ксения. - А тебе ли...
- А если вы мне скажете, - торопливо перебил Конюхов, почуяв, что дело грозит перерасти в нешуточное столконовение, и торопясь либо заблаговременно сломить сопротивление оппонентов, либо все же еще, пока не поздно, тем или иным маневром повернуть на шутку, - если вы скажете, что судить не мне, а Богу, я вам на это отвечу тоже лишь одно: такого бога, мыслящего, анализирующего и судящего я не признаю, а если он, грешным делом, все-таки существует, я предпочитаю... горделивую позу, - залукавил вдруг и как будто даже заюлил Конюхов, - богоборческую гримаску... Мне вполне достаточно, что мыслю, анализирую и сужу я сам, - добавил он серьезно.
- Какие границы ты проводишь, Ваничка, как выпячиваешь себя, вон как грудь колесом выгнул! - не приняла Ксения оправданий и уверток мужа.
Сироткин перебил в развитие ее темы:
- Тьма, кромешная тьма, в какую сторону от такой границы ни кинься, всюду тьма, зловещий и ледяной мрак. Ни единого просвета. Он нас пугает.
Они, подумал Конюхов зло, издеваются, а я продолжаю что-то доказывать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130
Пока она излагала это в самом шутливом тоне, Конюхов устало и смутно бормотал:
- У меня своя голова на плечах, и я не чувствую себя обязанным...
- В христианстве много милосердия, - успела договорить и снова перебила женщина, - а в твоей теории его нет вовсе, один эгоизм. - Она вгляделась в отчужденные лица мужчин и со смехом воскликнула: - Да вы только с тем перевариваете мои слова, чтобы подумать: ну до чего же глупы женщины, а ведь постоянно вмешиваются в мужской разговор!
- Напрасно ты умиляешься пресловутым христианским милосердием, не верю я в него и ничего доброго от него не жду, - сказал Конюхов, который и не думал сдаваться, а когда Ксения, с восхитительной грацией играя словами, вдруг сделала Сироткина его союзником по отвращению к женской глупости, так даже оживился и как-то плотоядно причмокнул.
Сироткин с любопытством поглядывал на писателя. Ему нравилось, что тот, рассуждая вслух, в иные мгновения вдруг словно оставлял слова внутри, забывал, что их надо выговаривать, если он хочет, чтобы его поняли. В такие мгновения он казался Сироткину необыкновенно красивым именно той жесткой и обособленной красотой одухотворения, которая волнует, главным образом, сердца мужчин, тогда как женщины проходят мимо, полагая, что перед ними всего лишь недостойный их внимания простофиля. Сироткин с безмятежностью овцы, не сознающей, что ее влекут к жертвенному алтарю, любовался могучей шеей писателя, живым столбом мышц выраставшей над его грудью. За горячим и радостным дымком мысли, что Ксении никогда не сокрушить этого человека, он мечтал найти укромное местечко для себя, некий пятачок, где над ним больше не довлела бы сомнительная роль друга семьи и откуда он, независимый и в своем роде гордый, мог бы более или менее отчетливо созерцать те диковинные миры, куда во всеоружии знания, уверенности и патетики отправлялся Конюхов. Действительно, у этого человека, которого он столь долго ненавидел, столь долго, безответственно и безнаказанно пытался смешать с грязью, есть голова на плечах - при такой-то шее...
И Сироткин тихо засмеялся в удовлетворении от своих маленьких и волнующих открытий; ночь шире открылась его видению и позволила ему сполна ощутить упругость его собственной силы. Ксения бросила на него удивленный взгляд, непонимающе вслушиваясь в его смех.
- О-о! - протянул Сироткин с деланным полемическим жаром, показывая живую готовность единственно мощью голоса разрушить все построения Конюхова. - Стало быть, история идет себе своим чередом, но вот каждый раз объявляется новый человек, у которого голова на плечах, бросает на эту историю критический взгляд и провозглашает свое право перечеркнуть ее как глупости безголовых. А ты погляди-ка... Какой набор! Тут тебе и формации, и реформации, и церковь, и ереси, и все твердят: мы за улучшение мира, за новую, лучшую нравственность! У тебя же выходит, что смысла во всем этом ни на грош. Нет смысла ни в религиях, ни в революциях, поскольку они не могли вот взять да переделать глупцов в умниц, жалких обывателей - в творцов замечательных произведений искусства и собственного бессмертия... не так ли?
- Выходит, что так, - сказал Конюхов.
- Ты мне - враг идеологический, - возвестил Сироткин с торжеством ребенка, выигравшего у товарища пари.
- Пожалуйста, ничего не имею против, - согласился писатель с некоторой оторопью, не понимая, следует ли воспринимать всерьез это заявление.
- А идея твоя - нелепая, недостойная взрослого умного человека. Дожить до сорока лет, из них половину отдать сочинению романов... которых я не читал... и вдруг додуматься до такого... надо же!
- А ты сначала докажи, что она нелепая, - холодно возразил Конюхов.
- Есть Бог или нет? Есть. Для тебя - есть. Доказательства тут самые простые... должен же кто-то отправить тебя в ад!
- А-а! - закричал Конюхов или, может быть, засмеялся.
- Но ведь и ты ничего мне не доказал, - продолжал беззастенчиво травить его Сироткин. - Однако я великодушный человек, я объяснюсь, не требуя предварительных объяснений от тебя. Конечно, мне тебя не переупрямить, раз уж ты вбил себе в голову всю эту чепуху... да и нужно ли? Но я, пойми, стою за нравственность. Да-да, что бы ты обо мне ни думал, я стою за нравственность. Это не значит, что я во всех отношениях положительный и нравственный человек, служу образцом морали, но личный опыт подсказывает мне, что я твой заклятый враг идеологический, и что же мне, как твоему врагу, противопоставлять тебе, если не эту борьбу, бескомпромиссную борьбу за нравственное начало? Я и веду ее. Тебя послушать, так вовсе и незачем быть нравственным человеком, а достаточно быть умным и вдохновенным, чтобы обеспечить себе вечность. Косточки хорошего, но не слишком напрягавшего голову человека тихонько сгниют себе в земле, а мыслящий, гениальный какой-нибудь злодей не умрет никогда. До чего же детская идейка!
И снова торжествующе смеялся Сироткин, а Конюхов помрачнел, негодуя на его насмешки.
- На твой смех мне наплевать, - сказал он сурово, - посмотрим еще, кто будет смеяться последним. Я только высказал свою идею, которую почувствовал и принял душой... и которая в одном: я не верю, что человек духа умрет и исчезнет точно так же, как масса пустых людишек, всю жизнь думавших только о своем животе.
- А если ни те, ни другие не умрут и не исчезнут, это будет несправедливо? - спросила Ксения.
- Да, несправедливо, несправедливо! - вдруг перекосился, как от зубной боли, писатель, и в первое мгновение даже трудно было поверить, что он еще серьезен, так далеко он зашел; однако его вскрик и его страдания были, судя по всему, неподдельны.
- Ах вот как, - подосадовала Ксения. - А тебе ли...
- А если вы мне скажете, - торопливо перебил Конюхов, почуяв, что дело грозит перерасти в нешуточное столконовение, и торопясь либо заблаговременно сломить сопротивление оппонентов, либо все же еще, пока не поздно, тем или иным маневром повернуть на шутку, - если вы скажете, что судить не мне, а Богу, я вам на это отвечу тоже лишь одно: такого бога, мыслящего, анализирующего и судящего я не признаю, а если он, грешным делом, все-таки существует, я предпочитаю... горделивую позу, - залукавил вдруг и как будто даже заюлил Конюхов, - богоборческую гримаску... Мне вполне достаточно, что мыслю, анализирую и сужу я сам, - добавил он серьезно.
- Какие границы ты проводишь, Ваничка, как выпячиваешь себя, вон как грудь колесом выгнул! - не приняла Ксения оправданий и уверток мужа.
Сироткин перебил в развитие ее темы:
- Тьма, кромешная тьма, в какую сторону от такой границы ни кинься, всюду тьма, зловещий и ледяной мрак. Ни единого просвета. Он нас пугает.
Они, подумал Конюхов зло, издеваются, а я продолжаю что-то доказывать.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130