ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Доктор». Как странно. Разве коня называют доктором? Где же конь? А доктор где? Я тут уже сколько часов лежу неподвижно. То есть он лежит. Или она.
Вещь лежит. «Доктор, вы думаете, он выживает?» Он не таксейчас сказал, последнее слово было другое. Но вот никак нельзя его найти-верно, упало на пол, закатилось куда-то под кровать, наверно закатилось, а тут такая темень, не увидишь его. Что-то тёмное говорит другому тёмному: «Доктор!» А может быть, «доктор» — это и значат вот эти длинные фразы, вроде поговорки,
— слова цепляются, цепляются одно за другое. Он сказал, вот этот человек, который слева, сказал «доктор» вон тому призраку, который стоит, одетый во все чёрное. А впрочем, тут все чёрное.
В этом жёстком, сыром, неудобном месте даже запах чёрный.
Если б я мог протянуть к ним руки, если б у меня были руки-это все равно что заговорить, сказать, возразить, — руками можно потрогать, грубо оттолкнуть, можно бить. Ах, как же это?
Я, значит, больше уже не могу бить? Руками я заставил бы их понять. Как вам не совестно! Перестаньте, пожалуйста. Да оставьте вы мою ногу, оставьте в покое мою ногу, мерзкую эту ногу, оставьте…
И ничто не слушается. Ни руки, ни боль, ни тьма.
Что же это стонет, вертится, кружится? Такие мерные стоны.
Что они выражают-мысль или боль? Чередуются в них гнев и рыдание, возмущение и стыд. Дыхание надрывное, вот-вот разорвётся грудь. Шепчет что-то. Движет бровями. Вздрагивают померкшие огни. Затихает на секунду, и опять стонет. Опять мучается. Все ведь сломано. Угасает. Страшно дышит. Куда-то падает, катится, катится на дно океана, словно камень под днищем причаленного баркаса. Или баркас плохо пришвартовали, или якорь плохо принайтован. Гарпун раздирает живое мясо. Ай!
Ай! Больно! Мама, мама, мама…
— Сейчас нельзя его перевозить. Неизвестно ещё, возможно, у него повреждён череп.
Что это ещё за тарабарщина? Совершенно бессмысленная.
«Сейчас». Перевозить его сейчас… Что-то недвижимое, а все ещё дышит-хриплое судорожное дыхание, короткое и долгое, короткое и долгое: выдох короткий, вдох долгий… Слова тут ничего не изменят, и ничего не изменит этот странный вопрос: «Нет ли у вас двух дощечек? Надо шину на ногу наложить».
И опять сон. Снится, что привыкаешь к сумраку. Различаешь какое-то светлое пятно, и там что-то движется-как будто менее плотными стали бельма на глазах. Должно быть, тут есть крыша: дождь не льёт на нас. Только косые брызги доносит ветер, и тогда видно, как высокий камыш клонится к воде. Если бы это была хижина, вокруг были бы стены. Нет, это не хижина, только кровля. А вокруг нагромождено что-то чёрное, и от этого чёрного идёт едкий запах, удушливый запах. Так пахнут гниющие пыльные вещи. Где-то было так. Далеко. В памяти сохранилось.
Постой, в памяти? Странное слово, оно, верно, означает нечто подобное отражению луны в воде. Память? У меня ведь была память, так же как кисти рук, как две ноги. Куда же я девал память? Дитя моё, ты так когда-нибудь голову себе разобьёшь, иди-ка сюда, я поправлю тебе галстук… Постой, это ведь относится… к этому… ну, как его, как же это называется? К памя… к памя… к памяти. Дьяволы проклятые, мерзавцы, сволочи, голову камнями раздавили! Не бейте камнями, не бейте!
Все опять черно, ничего не видно, только кинжалами режут.
Камни называются памятью.
Сколько мучилась со мной мать, и школа, и конюх, обучавший меня верховой езде, — и все для того, чтобы я очутился вот тут, очутился тут и лежал бы, ничего не зная, ровно ничего, и все искал бы слова, как шарики, закатившиеся иод кровать… голова, бедная моя голова! И ведь были румяные булки, сочные бифштексы с кровью, был бег наперегонки во дворе школы, смех, похожий на мой, книги, девушки, злые шутки, звон колоколов в поднебесье, и все это для того, чтобы мне очутиться здесь…
Было ещё… Что же это было? Был я, были другие-мужчины, женщины-и я… и все для того. чтобы мне очутиться здесь… и чтоб меня мучила слепая боль и несла меня куда-то, и были бы вот эти жестокие пытки, глухой крик, эта звериная тьма, эта страшная колыбельная… А-ах, больно! Нога! Нога! Оставьте мою ногу в покое, мерзавцы! Оставьте мою ногу в покое! Грызёт, жжёт, скребёт… Осторожнее, сломаете кость, сломаете! Мне страшно… Не могу больше… Не могу…
— Ну, вот так!.. Hoi а теперь будет неподвижна между двумя этими дощечками. Стяните хорошенько, господин поручик… крепче стяните. Не бойтесь, стяните узлом как следует…
Сражённое болью существо ещё раз падает навзничь. В пустоту, которая начинается в голове, на дне глазных яблок, и все расширяется. Он падает. Падает без конца, в бездонную пропасть. И в этом падении обретает память. Взгляд его обращается к его собственным, внутренним небесам.
Наконец-то, наконец доставили носилки. Два гренадера и Робер Дьёдонне с величайшей осторожностью подняли раненого, поддерживая его ногу в импровизированных лубках, положили на туго натянутую парусину, вытащили на носилках из шалаша Элуа Карона и понесли под тёплым мелким дождём, но Марк-Антуан не чувствовал его, не видел серой пелены туч, которые ветер гнал по небу, раскачивая верхушки голландских тополей, ещё не одевшихся листвой… «Прикройте его!» И Марк-Антуану, словно покойнику, натянули на лицо плащ.
Словно покойнику. Странно, что в мозг его, в этот замкнутый мир, ещё могут проникать какие-то мысли. Словно покойнику.
Ведь никто не сказал: «Словно покойнику». Может быть, подумали это, или сам Марк-Антуан подумал… И вдруг он почувствовал, что не хочет умирать. Напрасно он притворяется, будто не знает, что такое смерть. Он не хочет умирать. Я молод, я чувствую, как бьётся сердце в грудной клетке, где болят все кости. Я сильный.
Я хочу жить. Быть счастливым. Нельзя умирать в двадцать пять лет. в особенности таким людям, как я. Я не умру. Для меня ещё будет солнце, яркое солнце в небе, и солнце будет выпускать свои длинные золотые когти и вонзать их в зеленые луга, и луга пожелтеют. Длинные тени деревьев на лугу поутру, водоём с проточной водой; испуганно вспархивают голуби, затрепетав, захлопав крыльями; ещё так рано, я совсем один во дворе, слышно, как ржёт лошадь в конюшне. Голуби успокоились и вернулись, нахалы, посмотреть, нет ли поживы-хлеба или зёрен, ходят вперевалку, толстые, зобастые, головка маленькая, глаза с красным ободком, серые и сизые, белые; поклевывают в клумбе с гвоздикой-то тут, то там вытащат червяка… У меня ещё будут утра и вечера. Увижу в листве ясеней и буков зубцы солнечного гребня, увижу густые побеги повилики и полевые цветы и этот запах услышу… Ах, что за прелесть этот запах! Хоть один раз вдохнуть его, а потом умереть-я согласен умереть, но только ещё раз встретить май месяц и услышать это чудесное благоухание боярышника. Большие белые шапки боярышника-майский горностай.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199