Рисунки лежали у нее на коленях. Один она взяла в руки, поднесла поближе к глазам и рассматривала долго. Так долго, что Алексей не выдержал:
— Что там у тебя? Что так долго смотришь?
Она не ответила, не подняла взгляда, как будто не услышала, или сделала вид просто, что не услышала, — конечно, сделала вид, и это почему-то разозлило Алексея, какая-то обида поднялась в душе. В самом деле, что же такое она могла там увидеть, что даже внимания на слова собственного сына не обращает. В первый раз в жизни, наверное…
— Мам! Мама!
— Иди сюда, Леша, — позвала она тихо.
«Ни за что, — запротестовало сознание, — не жди, не подойду, не стану, не буду смотреть, ни к чему…»
Он подошел. Посмотрел на рисунок, который мать держала в руках. Увидел Машку. Сидит на столе, вполоборота, в ушах — сережки. Смотрит задумчиво. На него.
— Видишь?
— Да что я должен видеть, по-твоему? — спросил Алексей немного грубо, никогда в жизни он еще не позволял себе с матерью в таком тоне разговаривать.
Она не обратила внимания на грубость, оторвала наконец взгляд от рисунка, подняла глаза:
— Сам же видишь…
— Да что я должен видеть? — повторил он теперь уже растерянно, пытаясь понять, что же произошло за эти несколько минут молчания, что она успела натворить, наколдовать, нашептать матери — прямо с портрета, и плевать она хотела на то, что портреты вообще-то не разговаривают, и не колдуют, и не творят, что они, портреты, вообще не живые, а нарисованные… — Ты о чем, мама?
— О ней. Не про нее это все, Леша. Не про нее.
— Как это?
— А так. Ты не разобрался, не понял или просто не захотел понять. Не может этого быть.
— Чего?
— Всего того, что ты сказал. Не может.
— Так было же…
— Не может. Разве сам не видишь? Она, эта девушка, не такая…
— Не такая? А какая, по-твоему? Хорошая?
— Не знаю, хорошая и плохая. В каждом человеке, Леша, добро есть и зло. И слабость тоже есть! А ведь ей всего-то лет пятнадцать…
— Шестнадцать, — поправил он почти с жаром, как будто этот лишний год на самом деле перечеркивал все права человека на то, чтобы иметь слабости.
— Не важно, — мягко возразила мать, — возраст не имеет значения. Только я думаю: здесь все гораздо сложнее. Сложнее той примитивной истории, которую ты мне рассказал. Вот ты говоришь: она ему все сама рассказала. Но откуда ты знаешь, что именно она ему рассказала и рассказала ли вообще? Может, он, отец ее…
— Не отец, а отчим.
— Не важно. Пусть отчим. Может, он специально это сказал, чтобы больнее тебе сделать. Может, он от кого другого узнал… Или нет, не может такого быть?
Алексей прекрасно помнил о том, что в тот день свидетелями их любовной сцены была целая уйма народу, в том числе, кажется, даже директор школы… И что с того?
— Мама. — Он с усилием оторвал наконец взгляд от рисунка, опустился на диван, вздохнул устало: — Какое теперь это имеет значение? Даже если ошибаешься не ты, а я?
Она ответила почему-то совсем о другом, не по теме, как будто вдруг забыла, о чем они только что разговаривали:
— Небо сегодня какое звездное. Давно такого не видела.
— Да, звезд много.
— Ты вот лежал на диване целый час, в окно смотрел. О чем ты думал?
— Ни о чем. Правда ни о чем.
Она поднялась, осторожно сложила рисунки в неровную по краям стопку, отодвинула ящик.
— Знаешь, Леша, ты сходи к ней. Поговори, выясни. Так ведь легче будет. И тебе, и ей.
— Мам, да ты что? Ты что — серьезно?
— Серьезно. — Она задвинула ящик и опустилась рядом с ним на диван. Положила руку на колено, сжала слегка пальцами и снова сказала: — Серьезно. Я же вижу, ты мучаешься… Или в церковь сходи.
— Зачем в церковь? — опешил Алексей. Мать прекрасно знала, что он бывал там не чаще, чем раз в пять лет. — В церковь-то зачем?
— Тебе простить ее надо. Поговорить. Ты ведь до сих пор думаешь, что она в смерти отца виновата. Думаешь?
— Не знаю…
— Поговорить надо. С ней или с Богом…
— Ну ты даешь. — Он попытался усмехнуться, усмешка не получилась, вышла какой-то кривой и быстро исчезла. — Сравнила… Или с ней, или с Богом, что, по твоим словам, практически одно и то же получается. Богохульство, мама, — грех великий. Пора бы знать, в твоем-то возрасте…
— Я за свои грехи, сынок, сама расплачиваться буду. А сейчас я за тебя только переживаю.
— Прости, мам.
Она снова сжала пальцами его колено.
— Я ведь знаю, не пойдешь ты в церковь. Ну и ладно, время еще не пришло твое, значит. Ты к ней сходи. Поговори, выясни все — как оно было. Просто поговори…
— Да ни к чему все это, мама…
— Сходи, — повторила она, как будто не услышав его слов. — Небо-то сегодня какое звездное…
Поднялась и вышла из комнаты, неслышно прикрыв дверь. Следом за ней прошмыгнула кошка. «Сидела тут, подслушивала», — подумал Алексей раздраженно. Подошел к письменному столу, задвинул поплотнее ящик — тот, что с рисунками. Усмехнулся мысленно — да что это он в самом деле, боится ее, что ли? Никуда она из этого ящика не выпрыгнет, и во сне не приснится…
«Все-таки выпрыгнула. Все-таки приснилась…» Он лежал на постели, разглядывая облака, ползущие по небу торжественной и неторопливой чередой, пытаясь собрать воедино рассыпавшиеся бусинки сна, которые только что вихрем выпорхнули в окно, примостившись уютно на облаке. Облака плыли по небу и уносили с собой… Попробуй собери.
Серый и ветреный день, — он помнил, знал, что это был день из его жизни. Из той, прошлой. День, повисший над городом тоскливым ожиданием. Оно, это ожидание тоскливое, которое ему приснилось, которое заполонило собой весь этот сон, — оно принадлежало уже не ему. Оно обитало в другой душе, жило себе и разрасталось — все росло и росло, пока наконец не перестало умещаться в своем крошечном домишке и не выплеснулось на весь город этим ветреным и серым днем. Вот она, первая бусинка. Нанизалась на ниточку. Только где же вторая, третья?
Вот же. Знакомый абрис, рожденный памятью рук. Неужели не холодно, на таком-то ветру? Сколько же можно вот так в самом деле? Оделась бы хоть потеплее. И ботинки мокрые совсем. Так ведь воспаление легких заработать недолго. Ну что же ты ждешь, скажи? Скажи! Не сказала — бусинка, покатившись, сверкнула в лучах отраженного солнца и, прыгнув на ниточку рядом с первой, закончила свою историю.
И все. Как ни старался, как ни напрягал память Алексей, больше ничего вспомнить не мог. Только тоскливое ожидание, серый и ветреный день и пронизывающий до костей холод. Оставшиеся бусинки слились неразличимо с облаками и поплыли мимо. В далекие края, где тепло. Может, отпустить и этих двух несчастных пленниц? Да черт с вами, летите, летите себе…
Он посмотрел на часы. Половина девятого — это ж надо было додуматься проснуться в субботу в такую рань! И главное, для чего? Для того, чтобы пялиться на облака, которые — можно было бы и сразу догадаться!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
— Что там у тебя? Что так долго смотришь?
Она не ответила, не подняла взгляда, как будто не услышала, или сделала вид просто, что не услышала, — конечно, сделала вид, и это почему-то разозлило Алексея, какая-то обида поднялась в душе. В самом деле, что же такое она могла там увидеть, что даже внимания на слова собственного сына не обращает. В первый раз в жизни, наверное…
— Мам! Мама!
— Иди сюда, Леша, — позвала она тихо.
«Ни за что, — запротестовало сознание, — не жди, не подойду, не стану, не буду смотреть, ни к чему…»
Он подошел. Посмотрел на рисунок, который мать держала в руках. Увидел Машку. Сидит на столе, вполоборота, в ушах — сережки. Смотрит задумчиво. На него.
— Видишь?
— Да что я должен видеть, по-твоему? — спросил Алексей немного грубо, никогда в жизни он еще не позволял себе с матерью в таком тоне разговаривать.
Она не обратила внимания на грубость, оторвала наконец взгляд от рисунка, подняла глаза:
— Сам же видишь…
— Да что я должен видеть? — повторил он теперь уже растерянно, пытаясь понять, что же произошло за эти несколько минут молчания, что она успела натворить, наколдовать, нашептать матери — прямо с портрета, и плевать она хотела на то, что портреты вообще-то не разговаривают, и не колдуют, и не творят, что они, портреты, вообще не живые, а нарисованные… — Ты о чем, мама?
— О ней. Не про нее это все, Леша. Не про нее.
— Как это?
— А так. Ты не разобрался, не понял или просто не захотел понять. Не может этого быть.
— Чего?
— Всего того, что ты сказал. Не может.
— Так было же…
— Не может. Разве сам не видишь? Она, эта девушка, не такая…
— Не такая? А какая, по-твоему? Хорошая?
— Не знаю, хорошая и плохая. В каждом человеке, Леша, добро есть и зло. И слабость тоже есть! А ведь ей всего-то лет пятнадцать…
— Шестнадцать, — поправил он почти с жаром, как будто этот лишний год на самом деле перечеркивал все права человека на то, чтобы иметь слабости.
— Не важно, — мягко возразила мать, — возраст не имеет значения. Только я думаю: здесь все гораздо сложнее. Сложнее той примитивной истории, которую ты мне рассказал. Вот ты говоришь: она ему все сама рассказала. Но откуда ты знаешь, что именно она ему рассказала и рассказала ли вообще? Может, он, отец ее…
— Не отец, а отчим.
— Не важно. Пусть отчим. Может, он специально это сказал, чтобы больнее тебе сделать. Может, он от кого другого узнал… Или нет, не может такого быть?
Алексей прекрасно помнил о том, что в тот день свидетелями их любовной сцены была целая уйма народу, в том числе, кажется, даже директор школы… И что с того?
— Мама. — Он с усилием оторвал наконец взгляд от рисунка, опустился на диван, вздохнул устало: — Какое теперь это имеет значение? Даже если ошибаешься не ты, а я?
Она ответила почему-то совсем о другом, не по теме, как будто вдруг забыла, о чем они только что разговаривали:
— Небо сегодня какое звездное. Давно такого не видела.
— Да, звезд много.
— Ты вот лежал на диване целый час, в окно смотрел. О чем ты думал?
— Ни о чем. Правда ни о чем.
Она поднялась, осторожно сложила рисунки в неровную по краям стопку, отодвинула ящик.
— Знаешь, Леша, ты сходи к ней. Поговори, выясни. Так ведь легче будет. И тебе, и ей.
— Мам, да ты что? Ты что — серьезно?
— Серьезно. — Она задвинула ящик и опустилась рядом с ним на диван. Положила руку на колено, сжала слегка пальцами и снова сказала: — Серьезно. Я же вижу, ты мучаешься… Или в церковь сходи.
— Зачем в церковь? — опешил Алексей. Мать прекрасно знала, что он бывал там не чаще, чем раз в пять лет. — В церковь-то зачем?
— Тебе простить ее надо. Поговорить. Ты ведь до сих пор думаешь, что она в смерти отца виновата. Думаешь?
— Не знаю…
— Поговорить надо. С ней или с Богом…
— Ну ты даешь. — Он попытался усмехнуться, усмешка не получилась, вышла какой-то кривой и быстро исчезла. — Сравнила… Или с ней, или с Богом, что, по твоим словам, практически одно и то же получается. Богохульство, мама, — грех великий. Пора бы знать, в твоем-то возрасте…
— Я за свои грехи, сынок, сама расплачиваться буду. А сейчас я за тебя только переживаю.
— Прости, мам.
Она снова сжала пальцами его колено.
— Я ведь знаю, не пойдешь ты в церковь. Ну и ладно, время еще не пришло твое, значит. Ты к ней сходи. Поговори, выясни все — как оно было. Просто поговори…
— Да ни к чему все это, мама…
— Сходи, — повторила она, как будто не услышав его слов. — Небо-то сегодня какое звездное…
Поднялась и вышла из комнаты, неслышно прикрыв дверь. Следом за ней прошмыгнула кошка. «Сидела тут, подслушивала», — подумал Алексей раздраженно. Подошел к письменному столу, задвинул поплотнее ящик — тот, что с рисунками. Усмехнулся мысленно — да что это он в самом деле, боится ее, что ли? Никуда она из этого ящика не выпрыгнет, и во сне не приснится…
«Все-таки выпрыгнула. Все-таки приснилась…» Он лежал на постели, разглядывая облака, ползущие по небу торжественной и неторопливой чередой, пытаясь собрать воедино рассыпавшиеся бусинки сна, которые только что вихрем выпорхнули в окно, примостившись уютно на облаке. Облака плыли по небу и уносили с собой… Попробуй собери.
Серый и ветреный день, — он помнил, знал, что это был день из его жизни. Из той, прошлой. День, повисший над городом тоскливым ожиданием. Оно, это ожидание тоскливое, которое ему приснилось, которое заполонило собой весь этот сон, — оно принадлежало уже не ему. Оно обитало в другой душе, жило себе и разрасталось — все росло и росло, пока наконец не перестало умещаться в своем крошечном домишке и не выплеснулось на весь город этим ветреным и серым днем. Вот она, первая бусинка. Нанизалась на ниточку. Только где же вторая, третья?
Вот же. Знакомый абрис, рожденный памятью рук. Неужели не холодно, на таком-то ветру? Сколько же можно вот так в самом деле? Оделась бы хоть потеплее. И ботинки мокрые совсем. Так ведь воспаление легких заработать недолго. Ну что же ты ждешь, скажи? Скажи! Не сказала — бусинка, покатившись, сверкнула в лучах отраженного солнца и, прыгнув на ниточку рядом с первой, закончила свою историю.
И все. Как ни старался, как ни напрягал память Алексей, больше ничего вспомнить не мог. Только тоскливое ожидание, серый и ветреный день и пронизывающий до костей холод. Оставшиеся бусинки слились неразличимо с облаками и поплыли мимо. В далекие края, где тепло. Может, отпустить и этих двух несчастных пленниц? Да черт с вами, летите, летите себе…
Он посмотрел на часы. Половина девятого — это ж надо было додуматься проснуться в субботу в такую рань! И главное, для чего? Для того, чтобы пялиться на облака, которые — можно было бы и сразу догадаться!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60