— Ну, что вы расшумелись из-за этой несчастной подачки? Они там хотят дешево откупиться от собственной совести, а вы соглашаетесь? Да в конце концов это делалось, наверно, с самыми благими намерениями. Неужели вы не понимаете, что до нас тут, на базе, никому нет дела? Все, что из дому прислали хорошего, пошло фронтовикам, они заслуживают куда большего, чем мы с вами. Мы пока еще ничего не сделали. А может быть, все, что получше, растащили по дороге. Да какая разница? Неужели же вы пошли в армию ради кусочка пудинга и рождественского пирога?
Они молчали, не понимая его презрения. Разумеется, он был несправедлив. Они были просто большие дети, рассерженные тем, что их лишили обещанного лакомства. Им непонятна была его ярость, вызванная причинами куда более серьезными. Точно так же они не могли понять его волнения по вечерам, когда звучала вечерняя зоря. Трубач был настоящий мастер своего дела, и когда над громадным безмолвным лагерем разносился сигнал, который в армии звучит и перед отходом ко сну, и над могилой павших, бесконечная скорбь поднималась в груди. Сорок тысяч человек в эти минуты готовятся уснуть, а пройдет полгода — и многие ли останутся в живых? Казалось, об этом-то и думает трубач, когда так протяжно, с таким чувством выводит он печальный, пронзающий душу призыв: «Последняя стража! Последняя стража!» Каждый вечер Уинтерборн вслушивался в него. Иногда печаль почти утешала, иногда она была нестерпимой. Он написал Элизабет и Фанни об этом трубаче и о солдатах-отпускниках, которых видел на пароходе. Обе решили, что он становится ужасно сентиментальным.
Un peu gaga?275 — предположила Элизабет.
Фанни пожала плечами.
Через два дня после рождества они наконец получили приказ. Они снимали с себя снаряжение после утренней поверки, когда в палатку заглянул дежурный капрал:
— Вот вас и пристроили!
— Что? Как? Куда? — послышалось со всех сторон.
— Едете на фронт. Строиться в час тридцать в полной готовности, отправка немедленно. Счастливого пути!
— А на какой участок?
— Не знаю. Сами увидите.
— А в какую дивизию?
— Не знаю. Некоторых назначили в саперный батальон.
— А что это такое?
— Испробуете на собственной шкуре. Не забудьте, строиться в час тридцать.
И он поспешил к следующей палатке. Все возбужденно заговорили, по обыкновению впустую гадая, как будет то, да как будет это. Уинтерборн отошел от вытянувшихся рядами палаток и остановился поодаль, глядя на безотрадный зимний пейзаж. В полумиле виднелись новые ряды палаток — еще один огромный лагерь. Вдали по прямой ровной дороге неуклюже ползли военные грузовики. Угрюмое серое небо начало крошиться снегом. Каково-то спать в окопах, когда идет снег? Было холодно, изо рта шел пар. Уинтерборн потуже обмотал шарф вокруг шеи и стал притопывать на одном месте, пытаясь согреть окоченевшие ноги. У него было такое чувство, словно разум его медленно гаснет, а все душевные силы сосредоточиваются на одном — вытерпеть, не свалиться, как-нибудь уцелеть. Время длилось нескончаемо, как пытка. Кажется, годы прошли с тех пор, как он уехал из Англии, годы тягот, и уныния, и скуки. Если таково «легкое» начало, то как вынести все, что предстоит, — месяцы войны, быть может, годы?
Мужество быстро покидало его, никогда еще он не бывал так угнетен и подавлен. До сих пор его поддерживала просто энергия молодости; прошлое дало ему некоторый душевный запал, который помог пережить много долгих, тягучих дней. Хоть он и злился, мучился, тосковал, над многим ломал себе голову, — но в душе его, наперекор всему, жила надежда. Ему хотелось жить, потому что бессознательно он всегда верил: жизнь хороша. А теперь что-то в нем начало надламываться, померкли последние радужные краски юности — и впервые он в страхе заглянул в лицо мрачной действительности. Его поразило и даже испугало овладевшее им безразличие и безнадежность. Он казался себе клочком бумаги, который, кружась и трепеща в сером сумраке, опускается в бездну.
Зазвучала труба — сигнал на обед. Уинтерборн машинально повернулся и присоединился к толпе, стекавшейся к баракам. Снег повалил гуще, люди топтались на месте, дожидаясь, пока их впустят, и проклиная запоздавшего повара. Потом дверь открылась и все, по обыкновению, кинулись, как стадо, спеша захватить порцию получше. Уинтерборн отошел в сторону, предоставив им толкаться. Выражение на всех лицах было не из приятных. Он подошел чуть ли не последним, и ему досталось что похуже. С какой-то собачьей благодарностью за тепло жевал он вареную говядину, ломоть хлеба и сыр, больше похожий на мыло; это было унизительно. Но он почти уже не чувствовал унижения.
Поезд, который должен был доставить их к месту выгрузки, еле полз окоченевшими полями, припорошенными снегом. Начинало смеркаться. За окнами проплывали костлявые призраки голых низкорослых деревьев, гнувшихся на ветру в три погибели. В нетопленном вагоне третьего класса было нестерпимо холодно, в разбитое окно врывался ледяной режущий ветер со снегом. Солдаты молчали, кутались в шинели и мерно стучали ногами о пол в напрасной надежде согреться. Ноги Уинтерборна до колен совсем застыли, но голова горела. Кашель становился все хуже, и он понял, что у него начинается жар. Его мучило ощущение, что он грязен, ведь они столько времени не раздевались. В лагере вода всюду замерзла, и давно уже невозможно было вымыться.
Медленно сгущалась темнота. Все медленней и медленней тащился поезд. Уинтерборн знал, что их назначили в саперный батальон, и спросил сержанта, что это такое.
— О, это теплое местечко, куда лучше, чем простая пехота.
— А все-таки чем они занимаются, эти саперы?
— Гнут спину на «ничьей земле», — ухмыльнулся сержант, — а как заварится каша, прут в атаку.
Миновали большую узловую станцию, и поезд пошел немного быстрее. Кто-то сказал, что это был Сент-Омер, другой возразил — нет, Сен-Поль, третий предположил, что проехали Бетюн. Никто не знал толком, где они и куда едут. Мили через две после узловой станции поезд остановился. Уинтерборн пытался что-нибудь разглядеть в кромешной тьме за окном. Ни зги. Стекло было выбито, он высунулся из окна, но услышал только шипенье замершего на месте паровоза и увидел слабый отсвет топки. И вдруг слева, далеко впереди, мрак разорвала мгновенная вспышка и донесся приглушенный гром. Пушки! Он ждал в леденящей тьме, напрягая зрение и слух. Тишина. И снова вспышка. Гром. Вспышка. Гром. Очень далекий, очень слабый, но ошибиться невозможно. Пушки. Значит, фронт близко.
Поезд опять тронулся и пополз еле-еле. За полчаса он несколько раз нырял, точно в ущелья, в узкие просветы между высокими, крутыми насыпями. Потом впереди, но на этот раз справа, сверкнула новая вспышка света, теперь уже гораздо ближе и ярче, и почти сейчас же — грохот, которого не мог заглушить даже стук колес.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117