Я поцеловал ей руку и подавил слезы. Я видел, что она умирает. Ее ребенок лежал в чистой, лакированной, бело-голубой колыбели и спал.
— Шесть с лишним фунтов, — сказала она гордо. — Как ты поживаешь? Мой муж уже написал? Я велела дать ему телеграмму. Я чувствую себя сейчас очень хорошо. У меня ничего не болит, я счастлива. Ты ведь тоже? Знаешь, — и что-то неописуемое промелькнуло на ее бескровных белых губах, — я представляла себе это много хуже. В будущем году я снова хочу ребенка, только от тебя. Ведь только теперь я знаю, что я люблю тебя. Ты меня еще тоже любишь?
Она закашлялась, постель затряслась от кашля. Ребенок проснулся и начал громко кричать.
— Ты мне покажешь его? Только не сейчас. Подойди сюда, поцелуй меня, очень крепко! Не бойся! Подойди ближе. Крепко! Крепче! А теперь, сейчас же передай поцелуй ребенку, я ведь еще не поцеловала его, глупые врачи запретили мне это, они думают, что у меня чахотка.
Я поцеловал ребенка в беззубый, тепленький, разинутый от крика ротик, потом поднял его с мокрых подушек и протянул ей.
— Держи его крепко-крепко, — сказала она, уже задыхаясь. — Я еще очень слаба, я почему-то неясно вижу. Я еще очень слаба. Да, знаешь, это было не пустяком. Ближе, еще ближе, я плохо вижу, разве здесь так темно?
Я держал ребенка, который шевелил ручонками, сводя и расправляя пальчики, около ее лица. Она не совладала с собой, она поцеловала младенца, но она дотянулась только до его уха. Тогда я положил ребенка на подушку, приподнял его головку, и мать без труда прижалась губами к его губам. Но это усилие было для нее слишком тяжело, она упала на подушки, продолжая говорить. Она нисколько не сознавала своего положения.
— Теперь мы будем жить совсем по-другому, — сказала она, — ты должен поближе познакомиться с моим мужем, вы станете лучшими друзьями, потому что вы оба так меня любите. Знаешь, ты великий разбойник и соблазнитель, мне следовало бы сердиться на тебя. В последнее время ты был такой скверный со мной. Ты казался мне настоящим Мефистофелем. Но теперь ты станешь другим? Правда? Разве не жаль было бы отказаться от такого золотца?
Я осторожно положил ребенка обратно в колыбель, и он уснул. Я едва нащупал пульс Эвелины, так он был слаб и редок.
Старый священник, патер С., ее духовник, которого я знал еще с юности, вошел в сопровождении старшего врача.
— Ах, как хорошо, — воскликнула она и попыталась приподняться. — Как хорошо, что вы пришли. Слава Иисусу Христу!
— Во веки веков аминь!
Врач сделал мне знак.
— Вы хотите крестить мою девчурку малым крещеньем, ваше преподобие? — спросила Эвелина. — Она весит семь фунтов, она совершенно здо… — Она вдруг закрыла глаза.
— Разве больше ничего нельзя сделать? — спросил я в коридоре у старшего врача. — Может быть, переливание крови?
— Мы все время делали вливание физиологического раствора. Мы старались продлить ее жизнь, покуда вы…
— Возьмите, пожалуйста, кровь у меня! — сказали. — У вас все приготовлено?
— Как вам угодно, — сказал он. — Может быть, это поможет на несколько часов или дней. Перед неизбежным надо смириться.
Он провел меня в операционную, где еще стоял тяжелый запах крови. Я сел и вытянул руку. Он основательно продезинфицировал большую иглу, вонзил ее мне в локтевую вену и стал медленно набирать кровь.
— Скорее! Скорее! — прошипел я.
— Терпение! — сказал он. — Только терпение!
Наконец он набрал кровь, теперь ему надо было позаботиться, чтобы она не свернулась. Я пошел к Эвелине. Когда я открыл дверь, она поглядела на меня своими громадными серо-стальными глазами, глазами ее дорогого отца. Но мне кажется, она уже не узнала меня.
Ночной столик немного отодвинули, патер успел соорудить на нем маленький алтарь со святыми дарами и причастил ее. Она была уже почти без сознания. Она двигала руками, словно натягивая длинные перчатки. Когда-то в имении — она была еще молоденькой девушкой, — я сопровождал ее на первый большой бал и на ней были белые, узкие лайковые перчатки до локтя. Я опустился на колени перед кроватью, схватил ее правую руку и прижался к ней губами. Я не хотел ее выпускать. Вошел старший врач. Я ничего не видел. Я слышал, как он вполголоса отдавал приказания ассистенту. Священник был все еще здесь. Он стоял с левой стороны у изголовья и молился спокойным, монотонным, умиротворяющим голосом. Переливание крови уже не понадобилось.
Когда все было кончено, патер закрыл ей глаза.
Потом он взял меня за руку и вывел в коридор.
— Мы не можем спорить со всевышним. Пожалуйста, господин доктор, пожалуйста, помолимся за нее. Читайте вместе со мной «Отче наш».
Я послушался. Он читал, а я повторял за ним.
— Не проводить ли вас домой?
— Прошу вас, пожалуйста, — сказал я.
По дороге он рассказал мне, что беседовал с ней до самого конца.
— Как назвать твою дочку? — спросил он.
— Эвелиной, — ответила она, — у нас всегда первого ребенка называют именем матери.
— Эвелиной? Прекрасно! — сказал старый патер.
У подъезда мы расстались, хотя славный старик, вероятно, пробыл бы со мной весь вечер. Мне хотелось остаться одному.
Пробило половину седьмого, и в парке было почти темно. Месяц только всходил. Мне, как всегда, принесли сведения о больных. У графа был сильный жар — 39,9, и мой ассистент не знал, продолжать ли делать инъекции. Среди санитаров тоже было несколько случаев гриппа. Как нам организовать уход за всеми этими больными? Нельзя ли некоторых, занимавших отдельные комнаты, перевести в общее помещение и обойтись, таким образом, меньшим количеством персонала? Мне пришла в голову одна мысль, но я решил еще подождать.
— Я дам вам распоряжения вечером, покамест все остается по-прежнему.
— Слушаю, господин старший врач, — ответил ассистент.
Я заперся в своей комнате, в которой еще сильно пахло дезинфекцией, сел за письменный стол и положил перед собой красивый белый лист бумаги. Я так любил писать. Прежде, в детстве, отец не позволял мне писать. Это было для меня запретной радостью. Теперь она была мне дозволена. Только радость стала не в радость. «Моя последняя воля», — написал я. Но это показалось мне чересчур трогательным, я вычеркнул слово «моя». Но «воля» тоже было не то. Все никуда не годилось. Моя воля была совершенно бессильна, о ней и речи быть не могло. Но ведь что-то должно было стоять на листе. И я написал «Собственноручное завещание». Но у меня и тут нашлись возражения, и тогда я понял, что человек, сидящий за этим письменным столом, издевается над другим человеком, сидящим за этим же столом. Я изорвал бумагу в мелкие клочки.
Теперь, рассуждая строго логически, следовало обдумать две вещи. Какие последствия проистекают, во-первых, из смерти Эвелины, а во-вторых, из моей? Итак, во-первых:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116