— Ты ведь не сердишься на нас за то, что мы переселили тебя в спальню?
— Что ты, мама! — И я повис у нее на шее и сквозь тонкую тафту ее блузки почувствовал упругую теплую грудь и услышал тихий треск планшеток корсета, которые подымались и опускались в такт ее глубокому дыханию.
Я не плакал. Я спросил, изо всех сил стараясь подавить дрожь в голосе:
— Он очень на меня сердится?
— Сердится? — вскричала мать и так стремительно выпрямилась, что планшетки затрещали снова. — Сердится на тебя? Мы? Но не папа же! С чего ты взял?
Я молчал, и она продолжала, словно про себя:
— Да вовсе не сердится. Откуда это ты взял?
— Ну, тогда все в порядке, — сказал я и снова сел.
Валли переменила тарелки.
— Напротив. Мы рады, что ты опять с нами. Просто он считал, что твое пребывание в пансионе обходится ему слишком дорого. — И мать рассмеялась. Она, очевидно, не понимала, что между мной и отцом произошло нечто ужасное. После ужина я еще раз пошел в детскую. Ребенок тихо шевелился и плакал. Я встревожился, но мать рассмеялась воркующим смехом.
— Она просто хочет ужинать, и я принесла ей покушать. Подожди-ка минутку, Юдифь, — обратилась она к сестренке, — сейчас я приду к тебе.
Она стала рядом со мной и преклонила колени на старом коврике у своей постели. На ночном столике в зеленой лампадке горел, плавая в масле, фитиль. Ноги спасителя, проткнутые гвоздями, белели на черном тусклом дереве. Мы смотрели на них и молились. Потом мать наскоро перекрестила меня и подтолкнула к двери, но тотчас же вышла следом за мной и, быстро поцеловав меня, прошептала:
— Только веди себя ночью очень, очень тихо, у папы чуткий сон. Ты не храпишь ведь? Нет, он не рассердится, тут ничего не поделаешь. Он извинит тебя, разумеется. А вот кое-что другое, между нами… Он не любит, когда ночью встают. Поэтому сделай все сейчас. Я тоже себя приучила и теперь очень ему благодарна. Я не встаю и не бужу моего ребенка.
Я понял. Впрочем, у меня никогда не было привычки вставать ночью по своим надобностям.
— Только не сердись, — сказала мать, заметив, что я помрачнел. — Я желаю тебе добра, я хочу, чтобы мы все непременно жили в мире. Так, ну дай я тебя еще раз поцелую. Спокойной ночи, приятных снов.
Я повернулся и вошел на цыпочках в спальню родителей. Рядом с кроватью отца я увидел свою кровать, казавшуюся очень маленькой; моя старая тумбочка стояла тут же.
Я помрачнел только из-за слов матери: «Я не бужу моего ребенка», — ведь при этом она думала только о своей Юдифи.
Я разделся и лег в постель. Мои старые подушки и тюфяки были все-таки великолепны. Не знаю, скоро ли я проснулся или нет. Надо мной стоял отец и смотрел на меня со своей неопределенной улыбкой, которая не сулит ни доброго, ни злого. Потом он нагнулся, поцеловал меня в щеку и начал тереться о нее своим небритым, поросшим жесткой щетиной лицом. Мне было больно, но это была чудесная боль, потому что она исходила от него, и я ясно видел, что он смеется.
— Ну, вот, хорошо, что ты снова дома. Спи теперь. Завтра поговорим на досуге. Ты ведь привез мой роскошный чемодан?
— Разумеется, — сказал я, счастливый, что слышу его голос. Он выпрямился, я увидел прямой пробор в его прекрасных темно-русых волосах.
— А как тебе понравилась Юдифь? Ты гордишься такой красивой сестричкой?
Сестра моя была действительно красива, но это я понял только утром. В эту ночь я заснул спокойный и счастливый. Я простил отцу его письмо, которое доставило мне столько горя. Я забыл, что он принудил меня нарушить обет, который я дал в часовне, я забыл даже, что он не подписал своего жестокого письма.
Сестра моя казалась очень хрупкой, у нее было малюсенькое, но вполне сформировавшееся личико, чуть расплывчатый, как у всех детей, носик и коралловые, замечательно очерченные губы, совсем как у взрослой женщины. Над высоким выпуклым лбом вились волосы, редкие, но мягкие, как шелк, и такие светлые, что казались почти серебряными. А руки у нее были изумительной формы. Единственное, что мне не совсем понравилось, это серьезное, сосредоточенное выражение ее лица. Сестра моя редко опускала веки над своими большими синими глазами, и казалось, что малютка не спускает тихого и пристального взгляда с того, что она увидела, хотя на самом деле она не видела еще ничего. Рядом с этим чудом природы цветущая красота Валли казалась грубой. Я узнавал в маленьком личике сестры черты лица моей матери, когда она была ребенком и молодой девушкой, во времена, столь от меня далекие. Девочка была очень спокойна, редко плакала и кричала, разве только когда была нездорова, или хотела кушать, или когда что-нибудь ее тревожило. Она никогда не мешала мне заниматься. А мне пришлось взяться за работу на следующий же день.
Я уехал из А. в середине недели, в среду, и теперь между мной и директором, его женой. Голиафами, обетом и т.д. — легло уже большое расстояние. В конце недели я должен был явиться в школу. В воскресенье я увиделся с моим дорогим Периклом, который от радости поколотил меня (а ведь я был в десять раз сильнее и почти вдвое выше его!), и в понедельник я снова отправился старой дорогой в школу. Еще слегка подмораживало, и, как всегда в прежние голы, я наступал на тонкий ледок, который весело трещал и рассыпался у меня под ногами. Отец ни в чем не упрекал меня. Но он промолчал, когда, набравшись смелости, я намекнул ему о моих планах на будущее. Он был очень занят, больше следил за своей внешностью, и галстуки его уже не были вывернуты наизнанку, как в старые времена.
10
Так как программа занятий в А. не вполне совпадала с программой гимназии моего родного города, мне было очень трудно не отстать. У меня почти не было времени думать о сестричке. Из моей комнаты я был раз и навсегда, не могу даже сказать — изгнан, я просто не смел в нее входить и часто не знал, куда мне приткнуться с моими трудными уроками. Дорогой мой Перикл всегда оказывал мне дружеский прием. Правда, уроки его не интересовали. При своих сверхчеловеческих способностях, он обычно готовил их в школе перед началом занятий, а задачи решал под крышкой зеленой парты во время уроков истории. Он все ловил на лету и, прочтя страницу, легко запоминал ее наизусть. У себя дома он всегда уступал мне свое место за хромым столом и только поздним вечером освобождал угол для скромного ужина вдвоем с отцом. Эта ежедневная трапеза состояла из маленьких хлебцев — их звали жуликами — и литра дешевого вина. Наша дружба становилась все более сердечной. Третьим в нашем союзе был маленький поляк, он мало разговаривал, но был нам предан всей душой и часто по воскресеньям совершал с нами далекие-прогулки, хотя мог бы кататься в полковом экипаже со своей красивой, хрупкой сестрой. Больше всех разглагольствовал Перикл, но ни я, ни Ягелло не могли понять всего, что он говорил.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116