Я не хотел думать о том, что прошло уже три недели, как у меня не было вестей от жены. Почтальон, новичок в этой местности, не знал меня, но семью деревенского бургомистра он, конечно, знал. С трудом пробираясь со мной рядом сквозь глубокие сугробы, он рассказал мне, что Эшеноберы, родные моей жены, давным-давно запутались в долгах и что отец Эшенобер уже больше не бургомистр.
— А дочь? — спросил я с дрожью.
— Вам, видно, очень холодно? — заметил почтальон, искоса оглядывая мое потертое городское пальто.
— Дочь? — повторил я.
— Какая, старшая или та, красивая, младшая?
— Вальпургия, — сказал я.
— Ах, эта! Говорят, она долго жила в городе, в услужении.
— А теперь? — с трудом выдавил я из себя.
— Подымите-ка лучше воротник, — заметил почтальон, — или вот, обмотайте потуже шею мешковиной. Это не очень приятно, да зато тепло. А что до Эшеноберши, то она теперь дома. Она, говорят, беременна, я ее не видел.
— Значит, там, наверху, нет никаких новостей?
— В Пушберге? Нет. Я по крайней мере не знаю. Бургомистром теперь богатей Партль, и все говорят, что сын его женится на Веронике, на младшей…
— Знаю, знаю, — прервал я его.
Почтальон посмотрел на меня с удивлением.
— Вы, верно, тоже оттуда?
— Да, — сказал я, — меня хорошо знают наверху.
— Прошу прощения, — заметил он, — я должен свернуть здесь налево в лесничество, это совсем маленький крюк, не пойдете ли и вы со мной? В лесничестве можно раздобыть стаканчик малиновой настойки и копченую колбасу.
— Нет, спасибо, — сказал я. — Я пойду прямо в Пушберг, там меня ждут.
— Так, так! Ну, что ж, бог в помощь!
Я поблагодарил его за доброе пожелание и начал взбираться на гору. Ветер утих, свет стал мягче и серебристее, меж высоких елей занималась заря, слышно было, как ветви трещат под тяжестью снега и со вздохом сбрасывают с себя свою ношу. Внизу, в долине, засвистел паровоз. Может быть, это, наконец, заработал снегоочиститель?
Мне хотелось как можно скорее попасть наверх, и я пошел самым коротким путем. Но я сразу же заблудился и очень обрадовался, когда выбрался наконец на прежнюю дорогу. Ориентироваться по солнцу я не мог, оно спряталось за плотные сизо-серые низкие тучи, и я раскаивался, что не пошел с почтальоном. Я мало ел последнее время, а в поезде вообще не ел, и сейчас вдруг почувствовал бешеный голод. У меня началось сердцебиение, я вынужден был сесть у дороги, в хрустящий, сырой, зернистый снег.
Я в испуге проснулся от глубокого подземного гула. Сначала мне показалось, что снегоочиститель с грохотом расшвыривает снежные завалы в долине, но нет, это было другое — это была лавина, невидимая снизу. Она сорвалась, — я чувствовал, я слышал ее. Воздух колебался, ветви дрожали среди полного безветрия, и совсем рядом со мной сыпались снежные комья и камни. Они катились сперва беззвучно, потом со свистом и, наконец, с грохотом ручья на самое дно ущелья, примерно метров в двести глубиной. Потом снова наступила тишина, и в далекой деревушке колокол зазвонил к обедне. Мне показалось, что где-то журчит вода, может быть, то был горный ручей в маленькой ложбинке, скованный толстым ледяным покровом. Наконец я собрался с силами и снова начал взбираться вверх. Все стало мне безразлично. Я совсем обессилел. Замерзнуть я не боялся, начинало заметно таять, и по дороге, возле которой я уснул, прошло уже много местных жителей, я видел это по отпечаткам следов. Они не разбудили меня — чужой человек не занимал их. Меня и теперь обгоняли более быстрые пешеходы, они бросали короткие приветствия и тяжелой поступью проходили мимо. Длинные разговоры, вроде того, что затеял пришлый почтальон, не в обычае у местных жителей, скупых на слова. Я отправился следом за дровосеком, который волочил за собой на веревке маленькие сани, с верхом груженные хворостом. В такое время, как нынче, хворост разрешалось безвозмездно собирать в казенном лесу. Хотя дровосек тащил тяжелую поклажу, а я шел налегке, я с трудом поспевал за ним. Он спустился в долину и повернул направо. Было около трех часов дня, начинало смеркаться. А я-то думал, что проделаю всю дорогу часа за два. Наконец снова начался подъем. Я издали узнал покосившуюся церквушку. Я испытывал сейчас какое-то теплое чувство к этому местечку, где жена, может быть, ждет меня и тоскует обо мне. Я шел быстрей и быстрей, ветер крепчал, но мне он был только приятен, я снял с шеи дурацкую мешковину и почти бегом вбежал в Пушберг, как раз в ту минуту, когда часы на колокольне пробили четыре. Я прошел мимо нашего дома — он был погребен под снегом. На табличке с именем моего отца тоже лежал снег. Одна из досок галереи сгнила, веранда проломилась, она казалась олицетворением ветхости, запустения и упадка. Дом моего тестя был уже близок, я видел огонь в первом этаже. Из пристройки, где помещалась мастерская и где было еще темно, доносился стонущий и захлебывающийся звук рубанка, строгающего дерево, и ритмичное постукивание, когда из рубанка выколачивали остатки стружек… Звук становился все более четким. С огромным волнением — наконец-то ты дома! — я переступил старый истертый порог и взбежал по лестнице, пропитанной тяжелым и сладким запахом спелых яблок. Там в жилой комнате была моя жена — и мой ребенок! Я постоял минуту перед дверьми, не из осторожности, а потому, что у меня перехватило дыхание.
Когда я вошел, жена сидела в глубине комнаты за швейной машиной и наматывала нитки на шпульку. Она, вероятно, подумала, что вошел отец, и продолжала работать. Я видел свет висячей лампы, падавший на ее маленькие смуглые руки, и глубокие тени, залегшие под ее опущенными глазами. Живот мешал ей придвинуться ближе к машине. Она сидела, низко согнувшись, и, вероятно от напряжения, лицо ее было мрачным и злым. Я никогда еще не видел его таким. Я тихонько окликнул ее, чтобы не испугать, но она все-таки испугалась. Помертвев от страха и все еще держа пальцы на ручке машины, словно ища там опоры, она обернулась ко мне. Я быстро подошел к ней, обнял ее и, целуя, сказал:
— Не сердись, Валли, милая, я испугал тебя.
Она беззвучно шевелила губами, и я увидел, как часто и прерывисто она дышит, как раздуваются ее ноздри. Может быть, ей было трудно дышать из-за беременности. Ей еще в городе не велели работать в согнутом положении. Но пол в горнице был влажным и блестел, верно она мыла и скребла его сегодня.
В печке ярко пылал огонь — на топливо шли обрезки из мастерской, и, если бы не множество кроватей с горами подушек, в чистой, теплой, ярко освещенной комнате было бы очень уютно, особенно мне, после проделанного пути. Наконец она овладела собой, поцеловала меня своими полными, бледными прохладными губами и спросила:
— Как ты добрался? Ты, значит, не получил моего письма?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116
— А дочь? — спросил я с дрожью.
— Вам, видно, очень холодно? — заметил почтальон, искоса оглядывая мое потертое городское пальто.
— Дочь? — повторил я.
— Какая, старшая или та, красивая, младшая?
— Вальпургия, — сказал я.
— Ах, эта! Говорят, она долго жила в городе, в услужении.
— А теперь? — с трудом выдавил я из себя.
— Подымите-ка лучше воротник, — заметил почтальон, — или вот, обмотайте потуже шею мешковиной. Это не очень приятно, да зато тепло. А что до Эшеноберши, то она теперь дома. Она, говорят, беременна, я ее не видел.
— Значит, там, наверху, нет никаких новостей?
— В Пушберге? Нет. Я по крайней мере не знаю. Бургомистром теперь богатей Партль, и все говорят, что сын его женится на Веронике, на младшей…
— Знаю, знаю, — прервал я его.
Почтальон посмотрел на меня с удивлением.
— Вы, верно, тоже оттуда?
— Да, — сказал я, — меня хорошо знают наверху.
— Прошу прощения, — заметил он, — я должен свернуть здесь налево в лесничество, это совсем маленький крюк, не пойдете ли и вы со мной? В лесничестве можно раздобыть стаканчик малиновой настойки и копченую колбасу.
— Нет, спасибо, — сказал я. — Я пойду прямо в Пушберг, там меня ждут.
— Так, так! Ну, что ж, бог в помощь!
Я поблагодарил его за доброе пожелание и начал взбираться на гору. Ветер утих, свет стал мягче и серебристее, меж высоких елей занималась заря, слышно было, как ветви трещат под тяжестью снега и со вздохом сбрасывают с себя свою ношу. Внизу, в долине, засвистел паровоз. Может быть, это, наконец, заработал снегоочиститель?
Мне хотелось как можно скорее попасть наверх, и я пошел самым коротким путем. Но я сразу же заблудился и очень обрадовался, когда выбрался наконец на прежнюю дорогу. Ориентироваться по солнцу я не мог, оно спряталось за плотные сизо-серые низкие тучи, и я раскаивался, что не пошел с почтальоном. Я мало ел последнее время, а в поезде вообще не ел, и сейчас вдруг почувствовал бешеный голод. У меня началось сердцебиение, я вынужден был сесть у дороги, в хрустящий, сырой, зернистый снег.
Я в испуге проснулся от глубокого подземного гула. Сначала мне показалось, что снегоочиститель с грохотом расшвыривает снежные завалы в долине, но нет, это было другое — это была лавина, невидимая снизу. Она сорвалась, — я чувствовал, я слышал ее. Воздух колебался, ветви дрожали среди полного безветрия, и совсем рядом со мной сыпались снежные комья и камни. Они катились сперва беззвучно, потом со свистом и, наконец, с грохотом ручья на самое дно ущелья, примерно метров в двести глубиной. Потом снова наступила тишина, и в далекой деревушке колокол зазвонил к обедне. Мне показалось, что где-то журчит вода, может быть, то был горный ручей в маленькой ложбинке, скованный толстым ледяным покровом. Наконец я собрался с силами и снова начал взбираться вверх. Все стало мне безразлично. Я совсем обессилел. Замерзнуть я не боялся, начинало заметно таять, и по дороге, возле которой я уснул, прошло уже много местных жителей, я видел это по отпечаткам следов. Они не разбудили меня — чужой человек не занимал их. Меня и теперь обгоняли более быстрые пешеходы, они бросали короткие приветствия и тяжелой поступью проходили мимо. Длинные разговоры, вроде того, что затеял пришлый почтальон, не в обычае у местных жителей, скупых на слова. Я отправился следом за дровосеком, который волочил за собой на веревке маленькие сани, с верхом груженные хворостом. В такое время, как нынче, хворост разрешалось безвозмездно собирать в казенном лесу. Хотя дровосек тащил тяжелую поклажу, а я шел налегке, я с трудом поспевал за ним. Он спустился в долину и повернул направо. Было около трех часов дня, начинало смеркаться. А я-то думал, что проделаю всю дорогу часа за два. Наконец снова начался подъем. Я издали узнал покосившуюся церквушку. Я испытывал сейчас какое-то теплое чувство к этому местечку, где жена, может быть, ждет меня и тоскует обо мне. Я шел быстрей и быстрей, ветер крепчал, но мне он был только приятен, я снял с шеи дурацкую мешковину и почти бегом вбежал в Пушберг, как раз в ту минуту, когда часы на колокольне пробили четыре. Я прошел мимо нашего дома — он был погребен под снегом. На табличке с именем моего отца тоже лежал снег. Одна из досок галереи сгнила, веранда проломилась, она казалась олицетворением ветхости, запустения и упадка. Дом моего тестя был уже близок, я видел огонь в первом этаже. Из пристройки, где помещалась мастерская и где было еще темно, доносился стонущий и захлебывающийся звук рубанка, строгающего дерево, и ритмичное постукивание, когда из рубанка выколачивали остатки стружек… Звук становился все более четким. С огромным волнением — наконец-то ты дома! — я переступил старый истертый порог и взбежал по лестнице, пропитанной тяжелым и сладким запахом спелых яблок. Там в жилой комнате была моя жена — и мой ребенок! Я постоял минуту перед дверьми, не из осторожности, а потому, что у меня перехватило дыхание.
Когда я вошел, жена сидела в глубине комнаты за швейной машиной и наматывала нитки на шпульку. Она, вероятно, подумала, что вошел отец, и продолжала работать. Я видел свет висячей лампы, падавший на ее маленькие смуглые руки, и глубокие тени, залегшие под ее опущенными глазами. Живот мешал ей придвинуться ближе к машине. Она сидела, низко согнувшись, и, вероятно от напряжения, лицо ее было мрачным и злым. Я никогда еще не видел его таким. Я тихонько окликнул ее, чтобы не испугать, но она все-таки испугалась. Помертвев от страха и все еще держа пальцы на ручке машины, словно ища там опоры, она обернулась ко мне. Я быстро подошел к ней, обнял ее и, целуя, сказал:
— Не сердись, Валли, милая, я испугал тебя.
Она беззвучно шевелила губами, и я увидел, как часто и прерывисто она дышит, как раздуваются ее ноздри. Может быть, ей было трудно дышать из-за беременности. Ей еще в городе не велели работать в согнутом положении. Но пол в горнице был влажным и блестел, верно она мыла и скребла его сегодня.
В печке ярко пылал огонь — на топливо шли обрезки из мастерской, и, если бы не множество кроватей с горами подушек, в чистой, теплой, ярко освещенной комнате было бы очень уютно, особенно мне, после проделанного пути. Наконец она овладела собой, поцеловала меня своими полными, бледными прохладными губами и спросила:
— Как ты добрался? Ты, значит, не получил моего письма?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116