Так я и сделал. Второе обещание матери — испечь торт специально для меня — тоже не осуществилось. Для этого торта требовался особый тонкий сорт муки, который можно было достать только на базаре в соседнем городке. Валли с великой радостью совершила бы это паломничество. Но мать нельзя было уже оставлять одну, а я был плохой заменой Валли. Что же касается ежедневных писем, то после первой, к сожалению, почти неразборчивой открытки от моей бедной матери я десять дней, каждый день с безумным сердцебиением — раньше я никогда не ощущал, что у меня есть сердце, — ждал писем, раздача которых происходила публично. Правда, я должен быть благодарен матери. Я так ждал ее писем, тех десяти писем, которые мне причитались, что тоска по дому, безжалостно терзавшая остальных новичков, — нынче, как и каждый год, беднягам отвели особый ревучий угол, — не имела надо мной власти. Благодаря этому, несмотря на рюкзак, насмешивший всех, я занял почетное место среди соучеников, которые почти все были моими ровесниками.
Потом я привык. Я бурно рос, меня постоянно терзал голод. Другие мальчики, регулярно получавшие продукты, делились со мной, и я обещал отплатить им тем же, как только получу большую продуктовую посылку. Но из дому приходило одно лишь чистое белье, которому всегда сопутствовало письмо, тщательно написанное Валли, никогда не обращавшейся ко мне по имени, а только «Ваше высокоблагородие». Я невольно смеялся, когда читал: «Желаю Вашему высокоблагородию доброго здоровья и удачи в школе и сообщаю Вашему высокоблагородию, что штаны были разорваны на коленях, но я утаила это от сударыни» (от моей матери). «Неужели молодого барина ставят в школе коленями на горох? Надеюсь, что нет! С глубочайшим почтением Валли».
Я ждал подарка к рождеству. Я намекнул даже, что мне очень хочется иметь часы, и в сочельник, среди множества посылок, три пришлись и на мою долю. Однако самая большая была от моего ученика. Кроме приветов от него, от его отца и приписки от его сестры, которую я не знал еще — она воспитывалась в пансионе в Кракове, — в ней оказался копченый окорок, бутылка сладкой наливки и книга Карандье, французского охотника за дикими зверями, про охоту на львов. Две посылки поменьше были от Валли и от моего друга Перикла.
Кроме письма, покрытого изрядным количеством жирных пятен, Валли прислала свой знаменитый торт, который она обещала мне еще в Пушберге.
Я отложил письмо, чтобы прочесть его после елки, и развязал маленький пакет — подарок моего друга. В нем лежала коробочка мелко нарезанного курительного табака, двадцать пять гильз и машинка для набивки. Длинное письмо Перикла звучало странно. Он рассказывал, как много ему приходится трудиться над изучением отрывков из Гераклита, и пытался объяснить мне, что философия всегда способствует развитию в нас великой скромности, тогда как религия доводит до опаснейшей мании величия. Слова «мания величия» были мне хорошо знакомы из моей книги о душевных болезнях. Я часто читал эту книгу и привык к ее терминам. Понять их я, конечно, еще не мог. Мальчикам нашего дортуара эта книга, с обгоревшим переплетом и обуглившимися страницами, казалась необычайно соблазнительной.
Они пытались в мое отсутствие заглянуть в нее, но однажды я накрыл их на месте преступления и как следует проучил, а книгу запер в старый чемодан, который прислал мне отец, как он обещал еще в Пушберге.
Я рассеянно следил за скучным торжеством под высокой елкой. Я думал об отце, о матери и никак не мог примириться с тем, что не получу часов, что они не написали мне ни строчки… Будь я один, я бы заплакал. Но на людях я владел собой. В последнее время я вообще изо всех сил старался владеть собой. Искушения, которым я поддавался в дни пребывания в покинутом всеми Пушберге, а потом здесь в первые дни отчаяния, не имели надо мной больше никакой власти.
Я знал, что почти все товарищи поддавались этим искушениям, и гордился собой. Я чувствовал в себе достаточно силы воли и уверенности, чтобы преодолеть в будущем любые препятствия.
Наконец торжество кончилось, и мы принялись угощать друг друга. Я показал товарищам большую бутыль польской наливки, которую мы решили распить во время ночного пира, и у нас развернулась оживленная меновая торговля, сопровождаемая шуточными поединками и добродушными потасовками, пока, гораздо позднее обычного, мы не разошлись гуськом по нашим дортуарам.
Раздеваясь, я нашел у себя в кармане письмо Валли. Я вытащил его, попытался прочесть, но мне помешали — дежурный по комнате потушил лампу. Я встал и босиком побежал в уборную, чтобы там, при свете свечи, расшифровать неразборчивое послание. На этот раз речь шла не о прорехах в штанах, которые вместе со здоровенными шрамами на икрах я заработал во время диких игр, — а о чем-то гораздо более страшном. Начало письма с множеством высокоблагородий звучало вполне разумно, но в конце стояла фраза, которую я сперва не понял. Приблизив к свету жирную прозрачную бумагу, я продолжал изучать и толковать ее до тех пор, пока сомнений уже не оставалось.
Дежурный по дортуару, по прозвищу Голиаф II, постучал в дверь уборной, с намерением вытащить меня оттуда — это он с двумя другими рылся тогда в моих вещах и извлек книгу о сумасшедших. Я грозно крикнул ему, чтобы он оставил меня в покое, «если не хочешь, чтобы…». Он понял и ретировался. А я снова уселся на стульчак в холоде тихой ночи, кутая колени в длинную ночную сорочку, и все перечитывал злополучное письмо, взвешивая значение каждого слова. Важное место гласило: «Сообщаю Вашему высокоблагородию, что сударыня очень страдает в своем положении, и мы все надеемся, что она уже скоро разрешится».
Разрешится! Моя мать безнадежна, и нет другого средства, как разрешиться в смерти?! А что же будет с ребенком?
Вот почему она молчала, писала все реже и реже, вот почему нет поздравления к рождеству, нет рождественского подарка, часов! А я только что бунтовал против моих бедных родителей!
Я гордился своей независимостью, я верил, что силой воли преодолею все препятствия, которые встречу в жизни. Теперь в моей тихой каморке — на дворе шел снег, хлопья шуршали, приникая к узенькому оконцу, мороз крепчал — я чувствовал свое бессилие, свое горе, все свое ничтожество.
Наконец я вытащил свечу, которую воткнул в маленький выступ перед оконцем, и, крадучись, пробрался по коридорам в спальню. Мне хотелось стонать, выть, но я совладал с собой и тихо юркнул под жидкое, холодное, как лед, одеяло. От пухлой перины я — все по тем же; причинам — отказался. Я попробовал молиться за мою дорогую маму. Я молился и молился, зубы мои стучали от холода, руки падали от усталости, я сжимал их изо всех сил, но утешение не снизошло.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116
Потом я привык. Я бурно рос, меня постоянно терзал голод. Другие мальчики, регулярно получавшие продукты, делились со мной, и я обещал отплатить им тем же, как только получу большую продуктовую посылку. Но из дому приходило одно лишь чистое белье, которому всегда сопутствовало письмо, тщательно написанное Валли, никогда не обращавшейся ко мне по имени, а только «Ваше высокоблагородие». Я невольно смеялся, когда читал: «Желаю Вашему высокоблагородию доброго здоровья и удачи в школе и сообщаю Вашему высокоблагородию, что штаны были разорваны на коленях, но я утаила это от сударыни» (от моей матери). «Неужели молодого барина ставят в школе коленями на горох? Надеюсь, что нет! С глубочайшим почтением Валли».
Я ждал подарка к рождеству. Я намекнул даже, что мне очень хочется иметь часы, и в сочельник, среди множества посылок, три пришлись и на мою долю. Однако самая большая была от моего ученика. Кроме приветов от него, от его отца и приписки от его сестры, которую я не знал еще — она воспитывалась в пансионе в Кракове, — в ней оказался копченый окорок, бутылка сладкой наливки и книга Карандье, французского охотника за дикими зверями, про охоту на львов. Две посылки поменьше были от Валли и от моего друга Перикла.
Кроме письма, покрытого изрядным количеством жирных пятен, Валли прислала свой знаменитый торт, который она обещала мне еще в Пушберге.
Я отложил письмо, чтобы прочесть его после елки, и развязал маленький пакет — подарок моего друга. В нем лежала коробочка мелко нарезанного курительного табака, двадцать пять гильз и машинка для набивки. Длинное письмо Перикла звучало странно. Он рассказывал, как много ему приходится трудиться над изучением отрывков из Гераклита, и пытался объяснить мне, что философия всегда способствует развитию в нас великой скромности, тогда как религия доводит до опаснейшей мании величия. Слова «мания величия» были мне хорошо знакомы из моей книги о душевных болезнях. Я часто читал эту книгу и привык к ее терминам. Понять их я, конечно, еще не мог. Мальчикам нашего дортуара эта книга, с обгоревшим переплетом и обуглившимися страницами, казалась необычайно соблазнительной.
Они пытались в мое отсутствие заглянуть в нее, но однажды я накрыл их на месте преступления и как следует проучил, а книгу запер в старый чемодан, который прислал мне отец, как он обещал еще в Пушберге.
Я рассеянно следил за скучным торжеством под высокой елкой. Я думал об отце, о матери и никак не мог примириться с тем, что не получу часов, что они не написали мне ни строчки… Будь я один, я бы заплакал. Но на людях я владел собой. В последнее время я вообще изо всех сил старался владеть собой. Искушения, которым я поддавался в дни пребывания в покинутом всеми Пушберге, а потом здесь в первые дни отчаяния, не имели надо мной больше никакой власти.
Я знал, что почти все товарищи поддавались этим искушениям, и гордился собой. Я чувствовал в себе достаточно силы воли и уверенности, чтобы преодолеть в будущем любые препятствия.
Наконец торжество кончилось, и мы принялись угощать друг друга. Я показал товарищам большую бутыль польской наливки, которую мы решили распить во время ночного пира, и у нас развернулась оживленная меновая торговля, сопровождаемая шуточными поединками и добродушными потасовками, пока, гораздо позднее обычного, мы не разошлись гуськом по нашим дортуарам.
Раздеваясь, я нашел у себя в кармане письмо Валли. Я вытащил его, попытался прочесть, но мне помешали — дежурный по комнате потушил лампу. Я встал и босиком побежал в уборную, чтобы там, при свете свечи, расшифровать неразборчивое послание. На этот раз речь шла не о прорехах в штанах, которые вместе со здоровенными шрамами на икрах я заработал во время диких игр, — а о чем-то гораздо более страшном. Начало письма с множеством высокоблагородий звучало вполне разумно, но в конце стояла фраза, которую я сперва не понял. Приблизив к свету жирную прозрачную бумагу, я продолжал изучать и толковать ее до тех пор, пока сомнений уже не оставалось.
Дежурный по дортуару, по прозвищу Голиаф II, постучал в дверь уборной, с намерением вытащить меня оттуда — это он с двумя другими рылся тогда в моих вещах и извлек книгу о сумасшедших. Я грозно крикнул ему, чтобы он оставил меня в покое, «если не хочешь, чтобы…». Он понял и ретировался. А я снова уселся на стульчак в холоде тихой ночи, кутая колени в длинную ночную сорочку, и все перечитывал злополучное письмо, взвешивая значение каждого слова. Важное место гласило: «Сообщаю Вашему высокоблагородию, что сударыня очень страдает в своем положении, и мы все надеемся, что она уже скоро разрешится».
Разрешится! Моя мать безнадежна, и нет другого средства, как разрешиться в смерти?! А что же будет с ребенком?
Вот почему она молчала, писала все реже и реже, вот почему нет поздравления к рождеству, нет рождественского подарка, часов! А я только что бунтовал против моих бедных родителей!
Я гордился своей независимостью, я верил, что силой воли преодолею все препятствия, которые встречу в жизни. Теперь в моей тихой каморке — на дворе шел снег, хлопья шуршали, приникая к узенькому оконцу, мороз крепчал — я чувствовал свое бессилие, свое горе, все свое ничтожество.
Наконец я вытащил свечу, которую воткнул в маленький выступ перед оконцем, и, крадучись, пробрался по коридорам в спальню. Мне хотелось стонать, выть, но я совладал с собой и тихо юркнул под жидкое, холодное, как лед, одеяло. От пухлой перины я — все по тем же; причинам — отказался. Я попробовал молиться за мою дорогую маму. Я молился и молился, зубы мои стучали от холода, руки падали от усталости, я сжимал их изо всех сил, но утешение не снизошло.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116