Первые приступы, как правило, проходят. К глазу, который во время приступа почти перестает видеть, снова возвращается зрение. Больной — обычно это пожилые люди — думает, что он выздоровел.
— Благодарю вас, господин профессор, — сказал один наш пациент на другое утро, — я опять могу читать и писать.
— Да, вы выздоровели! Но чтобы дать вам полную уверенность, мы сделаем вам операцию. Дело идет о пустяковом хирургическом вмешательстве. Через неделю вы забудете все свои горести, а что касается платы, я пойду вам навстречу, ведь теперь война.
Возможно, что перспектива отделаться дешевле, чем обычно, заставила пациента подвергнуться операции. Я спрашивал себя, почему отец не сказал этому человеку правды. Отец считал это излишним. А кроме того, он не хотел волновать больного. Не из человеколюбия, в этом я убедился в других случаях. Он щадил его как окулист, зная, что при сильном волнении второй, здоровый еще глаз тотчас же заболеет глаукомой. На этот раз отцу, как всегда, ассистировала молоденькая женщина-врач, так что мне оставалось только смотреть — и восхищаться им. Воспаление затрудняло разрез радужной оболочки. После операции, оставшись со мной наедине, отец обратил мое внимание на опасности, которые таил данный случай. Хирургу следует быть очень осторожным, чтобы не повредить переднюю капсулу хрусталика, непосредственно прилегающую к радужной оболочке. Малейшего неосторожного движения больного, малейшей дрожи в руке хирурга совершенно достаточно, чтобы погубить глаз. Хрусталик, оболочка которого повреждена, набухает; он, словно разбухшая губка в футляре, еще увеличивает давление, и тогда глаз потерян. Но это лишь одна из многих опасностей. Кровоизлияние в радужной оболочке столь же опасно. Края раны вообще нелегко затягиваются, но если рана затянется, а между краями попадет посторонняя ткань, то глазу опять-таки грозит слепота. Как часто восхищал меня отец, волшебная легкость его руки, его безошибочно верный глаз, его непоколебимое спокойствие!
— Как ты мог находить время не только для своего призвания, но еще и для нас? Как можно, так работая, помнить о чем бы то ни было еще?
— Вначале я тоже так думал, — ответил он скромно. — Но привыкаешь ко всему, разумеется. Удается многое, но далеко не все. Вот ответственность мы несем за все, — и это не всегда окупается деньгами, теперь ты понимаешь? Но что с тобой делалось в последнее время?
— Не беспокойся, — сказал я, — все уже в порядке.
Отец ласково взглянул на меня.
3
К этому времени явно начал ощущаться недостаток врачей. На месте, которое я занимал, требовался именно молодой, трудоспособный и трудолюбивый врач, и впервые в жизни я почувствовал, что делаю нечто нужное, что, умри я вдруг, меня бы здесь не хватало. Вскоре отец стал мною доволен. Вначале я, как ни старался, не всегда удовлетворял его строгим требованиям. Наука врачевания, известная мне по лекциям, и работа, которую приходилось осуществлять на деле! Куча знаний; будто бы усвоенных, и первые шаги в ответственной деятельности! Приходилось врабатываться и долго привыкать к этому противоречию, и это было тем труднее, что теперь, на четвертом году войны, на пороге пятого, мы стали испытывать нужду в самом необходимом. Продукты, уголь, платье, металлы, медикаменты, мыло и т.д. — всего не хватало.
Работа не очень меня радовала. Но я изо всех сил старался быть спокойным, и это мне удавалось. Я не испытывал блаженства в присутствии Валли. Теперь, при совместной жизни на вилле, общение наше, естественно, стало более тесным. Но Валли делала все, чтобы облегчить мое положение. Ей стоило больших усилий относиться ко мне так же по-товарищески, как я относился к ней. И нам обоим это как будто удавалось. Я был здоров, очень занят, война, слава богу, близилась к концу, о котором страстно мечтали все без исключения. Я жил тем, что зримо: моей профессией, семьей, улучшением в мировой политике, которая теперь явно стремилась к вечному миру, к «долой навеки войну», то есть к новой жизни народов Европы — свободных от насилия.
Отец уже не был прежним. Он часто уставал.
— Самое время взять тебя в учение, — сказал он как-то, возвращаясь после операции домой. — Я старею, и до того, как умру, мне хотелось бы передать хоть одному человеку бесчисленные мелкие секреты нашей профессии, которые я постиг на собственном горьком опыте.
Я недоверчиво посмотрел на него, я был уверен, что он родился мастером.
Он понял меня, но не стал углублять этот вопрос.
— Раз я не могу оставить тебе ничего другого, ничего материального, — сказал он, — пусть хоть это будет твоим наследством. Как видишь, наше ремесло всегда обеспечит кусок хлеба.
Правда, до сих пор я не относился к своему призванию как к ремеслу, дающему кусок хлеба, но ведь я стремился стать практичным, брать факты, как они есть, и смириться перед зримым.
Я все еще любил Эвелину, да, я чувствовал, что никого никогда не полюблю уже так, как ее. Даже мое чувство к отцу бледнело перед воспоминанием о ней — и все-таки как мало я ее знал! Правда, я получил от нее открытку, она писала: «До скорого письма!» Но я не написал ей. Я внушил себе, будто слова эти означают, что она сама скоро напишет мне подробно. Я говорил себе, что не надо быть навязчивым. Я повторял себе, что она счастлива в браке, что она никогда не выражала недовольства своим мужем. Значит, я не должен разрушать этот союз. Она больна. В ту ночь, когда я вновь обратился к зримому и углубился в книги о глазных болезнях, я заглянул и в учебник по терапии, в главу «Туберкулез легких». Совсем невинных, совсем неопасных случаев не существует. Волнения — яд для чахоточных, крайняя осторожность, в сущности, единственное их лекарство. Такой человек не должен страстно любить, такая женщина не должна иметь детей, а если она все-таки родит, ей нельзя кормить грудью. Она должна вести жизнь, свободную от всяких забот, такую жизнь может создать Эвелине ее очень богатый муж. После заключения мира он пошлет ее на юг, и даже теперь она может поехать в Швейцарию, в Давос. Я был беден, я зависел от отца. Как участнику войны, получившему тяжелое увечье, мне выдавали пенсию в размере ста сорока шести крон в месяц, и эту сумму, за исключением скромных карманных денег на сигареты, я отдавал жене для того, чтобы она могла платить за нашего сына. Ты должен отказаться от Эвелины, сказал я себе, гордясь тем, что могу от чего-нибудь отказаться. Ты связан нерасторжимым католическим браком, она тоже. Не пиши ей, думай о ней, оставайся навеки ей верен и люби ее.
Я не хотел вспоминать, как я чувствовал себя сигаретой в ее зубах, я не хотел испепелить ее в моих объятиях. Я не хотел разрушить ее брак и украсть то, чего не сумел добиться раньше.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116
— Благодарю вас, господин профессор, — сказал один наш пациент на другое утро, — я опять могу читать и писать.
— Да, вы выздоровели! Но чтобы дать вам полную уверенность, мы сделаем вам операцию. Дело идет о пустяковом хирургическом вмешательстве. Через неделю вы забудете все свои горести, а что касается платы, я пойду вам навстречу, ведь теперь война.
Возможно, что перспектива отделаться дешевле, чем обычно, заставила пациента подвергнуться операции. Я спрашивал себя, почему отец не сказал этому человеку правды. Отец считал это излишним. А кроме того, он не хотел волновать больного. Не из человеколюбия, в этом я убедился в других случаях. Он щадил его как окулист, зная, что при сильном волнении второй, здоровый еще глаз тотчас же заболеет глаукомой. На этот раз отцу, как всегда, ассистировала молоденькая женщина-врач, так что мне оставалось только смотреть — и восхищаться им. Воспаление затрудняло разрез радужной оболочки. После операции, оставшись со мной наедине, отец обратил мое внимание на опасности, которые таил данный случай. Хирургу следует быть очень осторожным, чтобы не повредить переднюю капсулу хрусталика, непосредственно прилегающую к радужной оболочке. Малейшего неосторожного движения больного, малейшей дрожи в руке хирурга совершенно достаточно, чтобы погубить глаз. Хрусталик, оболочка которого повреждена, набухает; он, словно разбухшая губка в футляре, еще увеличивает давление, и тогда глаз потерян. Но это лишь одна из многих опасностей. Кровоизлияние в радужной оболочке столь же опасно. Края раны вообще нелегко затягиваются, но если рана затянется, а между краями попадет посторонняя ткань, то глазу опять-таки грозит слепота. Как часто восхищал меня отец, волшебная легкость его руки, его безошибочно верный глаз, его непоколебимое спокойствие!
— Как ты мог находить время не только для своего призвания, но еще и для нас? Как можно, так работая, помнить о чем бы то ни было еще?
— Вначале я тоже так думал, — ответил он скромно. — Но привыкаешь ко всему, разумеется. Удается многое, но далеко не все. Вот ответственность мы несем за все, — и это не всегда окупается деньгами, теперь ты понимаешь? Но что с тобой делалось в последнее время?
— Не беспокойся, — сказал я, — все уже в порядке.
Отец ласково взглянул на меня.
3
К этому времени явно начал ощущаться недостаток врачей. На месте, которое я занимал, требовался именно молодой, трудоспособный и трудолюбивый врач, и впервые в жизни я почувствовал, что делаю нечто нужное, что, умри я вдруг, меня бы здесь не хватало. Вскоре отец стал мною доволен. Вначале я, как ни старался, не всегда удовлетворял его строгим требованиям. Наука врачевания, известная мне по лекциям, и работа, которую приходилось осуществлять на деле! Куча знаний; будто бы усвоенных, и первые шаги в ответственной деятельности! Приходилось врабатываться и долго привыкать к этому противоречию, и это было тем труднее, что теперь, на четвертом году войны, на пороге пятого, мы стали испытывать нужду в самом необходимом. Продукты, уголь, платье, металлы, медикаменты, мыло и т.д. — всего не хватало.
Работа не очень меня радовала. Но я изо всех сил старался быть спокойным, и это мне удавалось. Я не испытывал блаженства в присутствии Валли. Теперь, при совместной жизни на вилле, общение наше, естественно, стало более тесным. Но Валли делала все, чтобы облегчить мое положение. Ей стоило больших усилий относиться ко мне так же по-товарищески, как я относился к ней. И нам обоим это как будто удавалось. Я был здоров, очень занят, война, слава богу, близилась к концу, о котором страстно мечтали все без исключения. Я жил тем, что зримо: моей профессией, семьей, улучшением в мировой политике, которая теперь явно стремилась к вечному миру, к «долой навеки войну», то есть к новой жизни народов Европы — свободных от насилия.
Отец уже не был прежним. Он часто уставал.
— Самое время взять тебя в учение, — сказал он как-то, возвращаясь после операции домой. — Я старею, и до того, как умру, мне хотелось бы передать хоть одному человеку бесчисленные мелкие секреты нашей профессии, которые я постиг на собственном горьком опыте.
Я недоверчиво посмотрел на него, я был уверен, что он родился мастером.
Он понял меня, но не стал углублять этот вопрос.
— Раз я не могу оставить тебе ничего другого, ничего материального, — сказал он, — пусть хоть это будет твоим наследством. Как видишь, наше ремесло всегда обеспечит кусок хлеба.
Правда, до сих пор я не относился к своему призванию как к ремеслу, дающему кусок хлеба, но ведь я стремился стать практичным, брать факты, как они есть, и смириться перед зримым.
Я все еще любил Эвелину, да, я чувствовал, что никого никогда не полюблю уже так, как ее. Даже мое чувство к отцу бледнело перед воспоминанием о ней — и все-таки как мало я ее знал! Правда, я получил от нее открытку, она писала: «До скорого письма!» Но я не написал ей. Я внушил себе, будто слова эти означают, что она сама скоро напишет мне подробно. Я говорил себе, что не надо быть навязчивым. Я повторял себе, что она счастлива в браке, что она никогда не выражала недовольства своим мужем. Значит, я не должен разрушать этот союз. Она больна. В ту ночь, когда я вновь обратился к зримому и углубился в книги о глазных болезнях, я заглянул и в учебник по терапии, в главу «Туберкулез легких». Совсем невинных, совсем неопасных случаев не существует. Волнения — яд для чахоточных, крайняя осторожность, в сущности, единственное их лекарство. Такой человек не должен страстно любить, такая женщина не должна иметь детей, а если она все-таки родит, ей нельзя кормить грудью. Она должна вести жизнь, свободную от всяких забот, такую жизнь может создать Эвелине ее очень богатый муж. После заключения мира он пошлет ее на юг, и даже теперь она может поехать в Швейцарию, в Давос. Я был беден, я зависел от отца. Как участнику войны, получившему тяжелое увечье, мне выдавали пенсию в размере ста сорока шести крон в месяц, и эту сумму, за исключением скромных карманных денег на сигареты, я отдавал жене для того, чтобы она могла платить за нашего сына. Ты должен отказаться от Эвелины, сказал я себе, гордясь тем, что могу от чего-нибудь отказаться. Ты связан нерасторжимым католическим браком, она тоже. Не пиши ей, думай о ней, оставайся навеки ей верен и люби ее.
Я не хотел вспоминать, как я чувствовал себя сигаретой в ее зубах, я не хотел испепелить ее в моих объятиях. Я не хотел разрушить ее брак и украсть то, чего не сумел добиться раньше.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116