В голове все рябило и звенело, не умолкая вопил расстрига, а уйти было нельзя.
Теотоки велела играть негромко музыкантам, что она очень любила, обновили свечи, налили чаши, пир продолжался.
— Ах, господа всеславнейшие! — говорила Теотоки. — Чего вы медлите? После таких побед — берите столицу, начинайте все оттуда!
Вернулся Ласкарь, шепнул Денису — гонец лично к нему, отказывается с кем-либо разговаривать. Денис извинился, вышел.
В караулке у ворот замученный скачкой гонец хлебал суп из котелка. Завидев Дениса, встал, опустился на колени. Денис приказал всем выйти, кроме, конечно, часового у знамени.
— Их светлость господин Агиохристофорит, — зашептал Денису гонец, — велел тебе, синэтер, все бросать и немедленно возвращаться.
Ни на какие больше расспросы гонец не отвечал. Денис решил так: Ласкарь берет его конвой и немедленно едет в столицу. А Денис с Сергеем Русиным вернется в Амастриду и оттуда уже в столицу, ровно через сутки.
Ночь глядела тысячью звезд, где-то во тьме шарахалось море, кузнечики скрежетали как одержимые. Человек, который висел на деревянных распорках в пытошной палатке, подергался слегка, пробуя несокрушимость пружин, снова обвис и заныл, заскулил, словно от застарелой зубной боли:
— Ой, ой, обещал меня большой дядя к утру прикончить, ой, ой, ой! А что мне делать, если у меня в огороде золото награбленное зарыто, ой, ой? Кому ж я его оставлю, уй, юй, юй, сирота я несчастный? Кому ж оно достанется, неужто так и будет лежать кладом?
Служители зверского образа заинтересовались, оставили свой горн или другие занятия, подошли к скулящему расстриге.
11
В Большом цирке шли осенние игры, они длились до самого Симеона Столпника, почему иногда назывались симеоновскими. Тут был разрыв в осенних полевых работах, когда хлеб уже убран, сбор винограда идет выборочно, по сортам, а капуста может подождать. Вечно согбенные парики, то есть подневольные крестьяне, позволяют себе хоть на Симеона разогнуть спину и наведаться в столицу погулять. Постоялые дворы и ночлежки забиты до предела, но треть прибывших на игры гостей так и остается без места и ночует прямо на скамьях ипподрома, пользуясь теплом сентябрьских ночей.
А вот с угощением, с кормежкой, прямо сказать, дело обстоит туговато. Необъявленная война бушевала на суше и на море, перекупщики опасались ехать за товаром, а торговцы предпочитали припрятывать. Раньше в цирке хоть что-нибудь бесплатно перепадало — то от имени василевса раздавались какие-нибудь сладкие пирожки, то от имени патриарха — тушки куриные.
И цирк урчал, как голодное чрево чудища морского. Впрочем, это любимое выражение Исаака Ангела, а вот и он сам — рыженький, скромненький, бородку квадратненькую подстриг, но паясничает по-прежнему, не скажи что уже пятьдесят лет.
— Отче! — стучит он в дверь личной катихумены патриарха в цирке. — Отвори, отче, есть что рассказать.
Патриарх в Византии — фигура не менее театральная, чем император. У него свой сложнейший этикет, усугубленный еще тонкостями литургической службы. У него и облачения, и свита, и система иерархического подчинения. Каматиру, который столь настойчиво добивался своего избрания в патриархи, а сам был, по натуре, человек живой, непринужденный, быстро успел патриарший образ жизни опостылеть.
— Отче! — напрасно трясет дверь катихумены Исаак Ангел. Патриаршие отроки, здоровенные, кстати, ребята, охотно объясняют, что святейший патриарх задолго до представления прибыл в цирк, забрался один в свою катихумену, а многолюдной свите велел гулять по ипподрому.
— Ну что тебе? — наконец слышится недовольный голос Каматира. Мешаешь моим благочестивым размышлениям.
— Открой, — продолжает настаивать Исаак.
Дверь открывается, Исаак входит и видит, что патриарх отдыхает от патриаршества. Тяжеленное расшитое облачение снято и свалено в кучу. Каматир ходит босой по пушистым коврикам, сам в одной только домотканой ряске, приятный везде сквознячок.
— Вот мороженое тебе принес, — радует его Исаак, который значился у патриарха другом детства. Рык народа за стеной свидетельствует, что публика уже вся в сборе. Требуют присутствия императора на играх, хотя трижды глашатаи объявляли, что у самодержца траур по любимой дочери, принцессе Эйрини. Тогда народ требует присутствия патриарха, и робкий Каматир начинает облачаться, словно решившись выйти на трибуны, но когда рык Левиафана стихает, лень берет в нем верх и он опять опускается на скамью, тянется к фляжке.
Тогда ненасытная публика переключается на свое:
— Антиппа, Антиппа, о-ге! Где ты, непобедимый Антиппа?
Жив, значит, курилка, этот жокей Антиппа! Начинается заезд.
— Глядите, глядите, глядите, о-ге-е! Левую сильно заносит, глядите! О-о, проклятые прасины, это они подкупили наших конюших!
Бедные, вечно бесправные и вечно во всем виноватые парики, подневольные крестьяне, только один раз и только в одном месте они чувствуют себя господами положения и это место — ипподром.
— Р-р-р! — грохочет Левиафан, и сквозь его утробный рык какой-то диаконский тенорок повторяет мелкомелко. — Пирожков нам, пирожков! Пирожков, пирожков, пирожковичей!
— Если бы это чудище, — мечтает Исаак Ангел, — да направить куда надо…
— Опять про свой заговор? — пугается Каматир. — Пожалуйста, прошу…
Исаак Ангел рассердился.
— Ты что, святой отец Каматир, забыл наши с тобой разговоры? Отделяться стал, уединяться… Теперь ты уж к нам не веревочкой привязан, твой приятель Андроник, когда узнает, что он с тобой сотворит, понимаешь?
Окончательно деморализованный патриарх, делая правдивые глаза, творит молитву, а сам, призвав служек, торопится облачиться. Рык Левиафана за стеной превосходит все мыслимые пределы, а тут люди все идут и идут в катихумену к патриарху — назначено собрание цирковой партии венетов — зеленых.
Исаак тем временем находит среди патриарших риз пергамен с гороскопом на сентябрь. Солнце в созвездии Льва, npol ивостояние альфы центавра и орбиты Меркурия, нельзя начинать никаких дел, опасаться общественного негодования, некий великий правитель будет низвергнут с трона.
А вот Никита Акоминат, историк, — вспоминает Исаак Ангел, — тот как-то подсчитывал, что две трети римских императоров во всей римской истории были низвергнуты насильственным путем.
Все уже многочисленные присутствующие удивляются, а Исаак спрашивает — а где, кстати, Никита? Кто может сказать, где сей Акоминат?
Но никто точно не может ответить. Кто-то располагает сведениями, что он поехал в какое-то новокупленное имение в Пафлагонию, а кто-то язвительный замечает, что историк Никита исчезает при дворе как раз, когда назревают события…
— Так ведь он же все знал у нас с самого первого слова, — возмущается Исаак Ангел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162
Теотоки велела играть негромко музыкантам, что она очень любила, обновили свечи, налили чаши, пир продолжался.
— Ах, господа всеславнейшие! — говорила Теотоки. — Чего вы медлите? После таких побед — берите столицу, начинайте все оттуда!
Вернулся Ласкарь, шепнул Денису — гонец лично к нему, отказывается с кем-либо разговаривать. Денис извинился, вышел.
В караулке у ворот замученный скачкой гонец хлебал суп из котелка. Завидев Дениса, встал, опустился на колени. Денис приказал всем выйти, кроме, конечно, часового у знамени.
— Их светлость господин Агиохристофорит, — зашептал Денису гонец, — велел тебе, синэтер, все бросать и немедленно возвращаться.
Ни на какие больше расспросы гонец не отвечал. Денис решил так: Ласкарь берет его конвой и немедленно едет в столицу. А Денис с Сергеем Русиным вернется в Амастриду и оттуда уже в столицу, ровно через сутки.
Ночь глядела тысячью звезд, где-то во тьме шарахалось море, кузнечики скрежетали как одержимые. Человек, который висел на деревянных распорках в пытошной палатке, подергался слегка, пробуя несокрушимость пружин, снова обвис и заныл, заскулил, словно от застарелой зубной боли:
— Ой, ой, обещал меня большой дядя к утру прикончить, ой, ой, ой! А что мне делать, если у меня в огороде золото награбленное зарыто, ой, ой? Кому ж я его оставлю, уй, юй, юй, сирота я несчастный? Кому ж оно достанется, неужто так и будет лежать кладом?
Служители зверского образа заинтересовались, оставили свой горн или другие занятия, подошли к скулящему расстриге.
11
В Большом цирке шли осенние игры, они длились до самого Симеона Столпника, почему иногда назывались симеоновскими. Тут был разрыв в осенних полевых работах, когда хлеб уже убран, сбор винограда идет выборочно, по сортам, а капуста может подождать. Вечно согбенные парики, то есть подневольные крестьяне, позволяют себе хоть на Симеона разогнуть спину и наведаться в столицу погулять. Постоялые дворы и ночлежки забиты до предела, но треть прибывших на игры гостей так и остается без места и ночует прямо на скамьях ипподрома, пользуясь теплом сентябрьских ночей.
А вот с угощением, с кормежкой, прямо сказать, дело обстоит туговато. Необъявленная война бушевала на суше и на море, перекупщики опасались ехать за товаром, а торговцы предпочитали припрятывать. Раньше в цирке хоть что-нибудь бесплатно перепадало — то от имени василевса раздавались какие-нибудь сладкие пирожки, то от имени патриарха — тушки куриные.
И цирк урчал, как голодное чрево чудища морского. Впрочем, это любимое выражение Исаака Ангела, а вот и он сам — рыженький, скромненький, бородку квадратненькую подстриг, но паясничает по-прежнему, не скажи что уже пятьдесят лет.
— Отче! — стучит он в дверь личной катихумены патриарха в цирке. — Отвори, отче, есть что рассказать.
Патриарх в Византии — фигура не менее театральная, чем император. У него свой сложнейший этикет, усугубленный еще тонкостями литургической службы. У него и облачения, и свита, и система иерархического подчинения. Каматиру, который столь настойчиво добивался своего избрания в патриархи, а сам был, по натуре, человек живой, непринужденный, быстро успел патриарший образ жизни опостылеть.
— Отче! — напрасно трясет дверь катихумены Исаак Ангел. Патриаршие отроки, здоровенные, кстати, ребята, охотно объясняют, что святейший патриарх задолго до представления прибыл в цирк, забрался один в свою катихумену, а многолюдной свите велел гулять по ипподрому.
— Ну что тебе? — наконец слышится недовольный голос Каматира. Мешаешь моим благочестивым размышлениям.
— Открой, — продолжает настаивать Исаак.
Дверь открывается, Исаак входит и видит, что патриарх отдыхает от патриаршества. Тяжеленное расшитое облачение снято и свалено в кучу. Каматир ходит босой по пушистым коврикам, сам в одной только домотканой ряске, приятный везде сквознячок.
— Вот мороженое тебе принес, — радует его Исаак, который значился у патриарха другом детства. Рык народа за стеной свидетельствует, что публика уже вся в сборе. Требуют присутствия императора на играх, хотя трижды глашатаи объявляли, что у самодержца траур по любимой дочери, принцессе Эйрини. Тогда народ требует присутствия патриарха, и робкий Каматир начинает облачаться, словно решившись выйти на трибуны, но когда рык Левиафана стихает, лень берет в нем верх и он опять опускается на скамью, тянется к фляжке.
Тогда ненасытная публика переключается на свое:
— Антиппа, Антиппа, о-ге! Где ты, непобедимый Антиппа?
Жив, значит, курилка, этот жокей Антиппа! Начинается заезд.
— Глядите, глядите, глядите, о-ге-е! Левую сильно заносит, глядите! О-о, проклятые прасины, это они подкупили наших конюших!
Бедные, вечно бесправные и вечно во всем виноватые парики, подневольные крестьяне, только один раз и только в одном месте они чувствуют себя господами положения и это место — ипподром.
— Р-р-р! — грохочет Левиафан, и сквозь его утробный рык какой-то диаконский тенорок повторяет мелкомелко. — Пирожков нам, пирожков! Пирожков, пирожков, пирожковичей!
— Если бы это чудище, — мечтает Исаак Ангел, — да направить куда надо…
— Опять про свой заговор? — пугается Каматир. — Пожалуйста, прошу…
Исаак Ангел рассердился.
— Ты что, святой отец Каматир, забыл наши с тобой разговоры? Отделяться стал, уединяться… Теперь ты уж к нам не веревочкой привязан, твой приятель Андроник, когда узнает, что он с тобой сотворит, понимаешь?
Окончательно деморализованный патриарх, делая правдивые глаза, творит молитву, а сам, призвав служек, торопится облачиться. Рык Левиафана за стеной превосходит все мыслимые пределы, а тут люди все идут и идут в катихумену к патриарху — назначено собрание цирковой партии венетов — зеленых.
Исаак тем временем находит среди патриарших риз пергамен с гороскопом на сентябрь. Солнце в созвездии Льва, npol ивостояние альфы центавра и орбиты Меркурия, нельзя начинать никаких дел, опасаться общественного негодования, некий великий правитель будет низвергнут с трона.
А вот Никита Акоминат, историк, — вспоминает Исаак Ангел, — тот как-то подсчитывал, что две трети римских императоров во всей римской истории были низвергнуты насильственным путем.
Все уже многочисленные присутствующие удивляются, а Исаак спрашивает — а где, кстати, Никита? Кто может сказать, где сей Акоминат?
Но никто точно не может ответить. Кто-то располагает сведениями, что он поехал в какое-то новокупленное имение в Пафлагонию, а кто-то язвительный замечает, что историк Никита исчезает при дворе как раз, когда назревают события…
— Так ведь он же все знал у нас с самого первого слова, — возмущается Исаак Ангел.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162