Вон дети-им уже не любопытно смотреть на меня, а старик сидит около моих носилок, смотрит. Постой, мне вспомнилось… Король… я забыл о короле. Но вот как вспомнится о короле, голова совсем разламывается. И потом как будто одолевает, одолевает сон, голова кружится, нет, не надо поддаваться, спать ни за что нельзя. Король. Совсем я позабыл про него. Король. Мы следовали за королём. Так это что же, король удирает? А если король удирает, разве это король? А мы? Если мы вместе с ним удираем, значит, и мы-уже не мы? О черт! — как все кружится перед глазами. Что люди подумают обо мне-вот этот старик, эти детишки?
Старик опирается на палку. Обеими руками опирается и положил на них подбородок. Какой грязный старик! Да и все гут грязные. Пожалуй, ещё грязнее его. А ведь кругом вода, болотная вода. Но в доме воды нет. Да и что им остаётся делать: встать цепью от озера до дома и передавать друг дружке ведра?
Здесь никто не моется, у всех на лицах кора из грязи и торфа.
Сколько я ни стараюсь, а глаза все время закрываются. И непременно это случится. Уже начинается. Я опять падаю, опять падаю…
Раненый теряет сознание, а может быть, засыпает-как знать.
Старик все сидит возле него, опершись на палку, сидит в своих лохмотьях, которые он не позволяет чинить: лохмотья-рабочая одежда нищего; он смотрит на молодого человека, лежащего в обмороке, и пожимает плечами. Нищий задаётся вопросом: есть ли у раненого при себе деньги и где он их держит. Как бы их вытащить, чтобы поганая ребятня не увидела, а то наябедничают матери: «Дедка украл денежку у офицера». Срам не беда, а вот делиться неохота. Нет, делиться он не любит. Концом палки дед приподнимает плащ, накинутый на еле живого человека. Тот стонет. Старик перестаёт копошиться и сердито озирается. Экая погодка! Из-за дождя зря пропал день. В дождь никто милостыни не подаёт. Праздник придёт, не на что выпить… тем более что сын все отобрал, а в кабаках в долг не дают.
Где же это офицер деньги прячет? Поди, золото у него. В карманах? В поясе? Пояс расстегнут, да и рейтузы вверху расстёгнуты. Это все доктор… И нищий встревожился: может, доктор воспользовался случаем, да и вытащил незаметно у офицера золото. Но тут же приходит успокоительная мысль. Что это он выдумал? Разве доктор станет по карманам лазить? Это что же тогда? Куда ж это годится?.. Старик нагибается, взвешивает на руке пояс… Раненый чувствует сквозь рубашку прикосновения чужих рук и открывает глаза. Он видит.
Он все видит иначе, чем только что видел в бреду. Над ним склонилась косматая голова, лицо до самых глаз заросло неопрятной бородой с сильной проседью, отливающей желтизной; в уголках хитрых и жадных глаз множество тонких морщинокгусиных лапок; на лоб, изборождённый глубокими морщинами, нахлобучена какая-то немыслимая шляпа с широкими нолями.
Прикосновения старческой руки, нерешительно и неловко ощупывающей раненого, вызывают у того ужас, и Марк-Антуан забывает, что он недвижим, прикован к своему ложу и что тело не повинуется ему. И вдруг он видит, что рука его поднимается, как будто хочет отстранить старика, — движение непроизвольное, безотчётное, — рука опередила желание и, слабая, бессильная, всетаки испугала человека, нагнувшегося над Марк-Антуаном: старик немного отстраняется и перестаёт обшаривать раненого. Тут мне хочется спросить вот что: может ли человек, не размыкая уст, поведать свои мысли? То, что думает Марк-Антуан, только подкатывает к горлу, хрипит в нем, клокочет и вдруг вырывается в слове: «Пить…» Старик в испуге отпрянул и уронил свою палку… «Пить!..» — повторил раненый, хотя желал сказать совсем не то, но лишь сказал: «Пить!» Вдруг в нем пробудилась жажда, какая-то странная, дикая жажда: пересохло не только во рту, но во всем теле, голова бессильно упала на плечо. Боже мой, неужели опять лишусь чувств? Боль останавливает, удерживает, сосредоточивает на себе это помутнённое сознание.
Вдруг какое-то непонятное бурное движение разогнало дым, наполнивший комнату. Мелькнули перед глазами детские чумазые лица, и сразу их разметал какой-то вихрь-в дверь ворвалась и заслонила свет чёрная груда рваных юбок, гора грубых тканей.
Слышен крикливый и усталый женский голос-непонятно только, что он говорит. Один из малышей получил затрещину и хнычет, не успев прикрыться локтем. А женщина уже обрушилась на старика, словно карающая лавина правосудия; он поднял палкуженщина рявкнула, и палка смиренно опустилась.
Какая она толстая, эта старуха, а платье на ней рваное, из-под подола спереди выглядывает заношенная, чёрная от грязи рубашка. Должно быть, старухе душно-лиф её платья расстегнут, видна безобразная грудь: два бугра, вздымающиеся над огромным, непомерно раздувшимся животом. Уж не беременна ли она?
Да нет, разве это возможно в таком возрасте? И до чего она уродлива, смотреть страшно! Морщинистое, лоснящееся от пота лицо, целую неделю, верно, не умывалась и не причёсывалась, волосы висят космами у висков, и цвет их такой гнусный-точно побуревшая солома, и в них какие-то белые стружки.
Она сердито кричит на старика:
— Ишь мерзавец! Вздумал обокрасть офицера. А ведь все равно пропил бы эти деньги. Да гляди-ка, посмел замахнуться палкой на свою сноху, когда она, того и гляди, разродится.
Излив на свёкра поток грязной ругани, она остановилась перевести дух. Потом наклонилась над раненым, широко расставив ноги, так как огромный живот мешал ей, и упёрлась ладонями в согнутые колени.
При свете дождливого дня Марк-Антуан видит ближе её лицо и лучше может его рассмотреть. Оказывается, она не старуха.
Измученная, увядшая женщина, но не старуха. Она шумно дышит и смотрит. Смотрит с бесцеремонностью животного. В глазах огонёк любопытства. Смахнула со лба раненого муху. Рука у неё грязная и уже изуродованная ревматизмом. Бледные губы дрогнули, и она как будто невольно сказала: «Красивый малый…»
Марк-Антуан взглянул ей в лицо, и ему стало страшно, страшнее, чем от соседства старика, — столь недвусмысленно говорила в ней плоть. Он снова простонал: «Пить!» И женщина вдруг взволновалась, вся подобралась и, выпрямившись, запричитала: вот какие бессовестные, вертятся вокруг, точно мухи, смотрят, как мучается человек, а не подадут испить такому красавцу! Поднялась суета, бородатый старик исчез, тёмные фигуры замахали руками, стали что-то передавать друг Другу, и внезапно Марк-Антуан почувствовал у своих губ нечто тяжёлое и мокрое-кружку… Он открыл рот, глотнул. Какой-то странный сладковатый напиток, не то пиво, не то сидр, какая-то тягучая жидкость, а женщина говорила: «Пейте, пейте…» — и ещё какие-то непонятные слова.
Подсунув руку под ею затылок, немного приподняла ему голову.
Ох, больно! Но ведь надо же попить… И вдруг кружка выпала из руки, подносившей её к губам раненого, жидкость потекла по его шее, полилась за рубашку, по груди.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199
Старик опирается на палку. Обеими руками опирается и положил на них подбородок. Какой грязный старик! Да и все гут грязные. Пожалуй, ещё грязнее его. А ведь кругом вода, болотная вода. Но в доме воды нет. Да и что им остаётся делать: встать цепью от озера до дома и передавать друг дружке ведра?
Здесь никто не моется, у всех на лицах кора из грязи и торфа.
Сколько я ни стараюсь, а глаза все время закрываются. И непременно это случится. Уже начинается. Я опять падаю, опять падаю…
Раненый теряет сознание, а может быть, засыпает-как знать.
Старик все сидит возле него, опершись на палку, сидит в своих лохмотьях, которые он не позволяет чинить: лохмотья-рабочая одежда нищего; он смотрит на молодого человека, лежащего в обмороке, и пожимает плечами. Нищий задаётся вопросом: есть ли у раненого при себе деньги и где он их держит. Как бы их вытащить, чтобы поганая ребятня не увидела, а то наябедничают матери: «Дедка украл денежку у офицера». Срам не беда, а вот делиться неохота. Нет, делиться он не любит. Концом палки дед приподнимает плащ, накинутый на еле живого человека. Тот стонет. Старик перестаёт копошиться и сердито озирается. Экая погодка! Из-за дождя зря пропал день. В дождь никто милостыни не подаёт. Праздник придёт, не на что выпить… тем более что сын все отобрал, а в кабаках в долг не дают.
Где же это офицер деньги прячет? Поди, золото у него. В карманах? В поясе? Пояс расстегнут, да и рейтузы вверху расстёгнуты. Это все доктор… И нищий встревожился: может, доктор воспользовался случаем, да и вытащил незаметно у офицера золото. Но тут же приходит успокоительная мысль. Что это он выдумал? Разве доктор станет по карманам лазить? Это что же тогда? Куда ж это годится?.. Старик нагибается, взвешивает на руке пояс… Раненый чувствует сквозь рубашку прикосновения чужих рук и открывает глаза. Он видит.
Он все видит иначе, чем только что видел в бреду. Над ним склонилась косматая голова, лицо до самых глаз заросло неопрятной бородой с сильной проседью, отливающей желтизной; в уголках хитрых и жадных глаз множество тонких морщинокгусиных лапок; на лоб, изборождённый глубокими морщинами, нахлобучена какая-то немыслимая шляпа с широкими нолями.
Прикосновения старческой руки, нерешительно и неловко ощупывающей раненого, вызывают у того ужас, и Марк-Антуан забывает, что он недвижим, прикован к своему ложу и что тело не повинуется ему. И вдруг он видит, что рука его поднимается, как будто хочет отстранить старика, — движение непроизвольное, безотчётное, — рука опередила желание и, слабая, бессильная, всетаки испугала человека, нагнувшегося над Марк-Антуаном: старик немного отстраняется и перестаёт обшаривать раненого. Тут мне хочется спросить вот что: может ли человек, не размыкая уст, поведать свои мысли? То, что думает Марк-Антуан, только подкатывает к горлу, хрипит в нем, клокочет и вдруг вырывается в слове: «Пить…» Старик в испуге отпрянул и уронил свою палку… «Пить!..» — повторил раненый, хотя желал сказать совсем не то, но лишь сказал: «Пить!» Вдруг в нем пробудилась жажда, какая-то странная, дикая жажда: пересохло не только во рту, но во всем теле, голова бессильно упала на плечо. Боже мой, неужели опять лишусь чувств? Боль останавливает, удерживает, сосредоточивает на себе это помутнённое сознание.
Вдруг какое-то непонятное бурное движение разогнало дым, наполнивший комнату. Мелькнули перед глазами детские чумазые лица, и сразу их разметал какой-то вихрь-в дверь ворвалась и заслонила свет чёрная груда рваных юбок, гора грубых тканей.
Слышен крикливый и усталый женский голос-непонятно только, что он говорит. Один из малышей получил затрещину и хнычет, не успев прикрыться локтем. А женщина уже обрушилась на старика, словно карающая лавина правосудия; он поднял палкуженщина рявкнула, и палка смиренно опустилась.
Какая она толстая, эта старуха, а платье на ней рваное, из-под подола спереди выглядывает заношенная, чёрная от грязи рубашка. Должно быть, старухе душно-лиф её платья расстегнут, видна безобразная грудь: два бугра, вздымающиеся над огромным, непомерно раздувшимся животом. Уж не беременна ли она?
Да нет, разве это возможно в таком возрасте? И до чего она уродлива, смотреть страшно! Морщинистое, лоснящееся от пота лицо, целую неделю, верно, не умывалась и не причёсывалась, волосы висят космами у висков, и цвет их такой гнусный-точно побуревшая солома, и в них какие-то белые стружки.
Она сердито кричит на старика:
— Ишь мерзавец! Вздумал обокрасть офицера. А ведь все равно пропил бы эти деньги. Да гляди-ка, посмел замахнуться палкой на свою сноху, когда она, того и гляди, разродится.
Излив на свёкра поток грязной ругани, она остановилась перевести дух. Потом наклонилась над раненым, широко расставив ноги, так как огромный живот мешал ей, и упёрлась ладонями в согнутые колени.
При свете дождливого дня Марк-Антуан видит ближе её лицо и лучше может его рассмотреть. Оказывается, она не старуха.
Измученная, увядшая женщина, но не старуха. Она шумно дышит и смотрит. Смотрит с бесцеремонностью животного. В глазах огонёк любопытства. Смахнула со лба раненого муху. Рука у неё грязная и уже изуродованная ревматизмом. Бледные губы дрогнули, и она как будто невольно сказала: «Красивый малый…»
Марк-Антуан взглянул ей в лицо, и ему стало страшно, страшнее, чем от соседства старика, — столь недвусмысленно говорила в ней плоть. Он снова простонал: «Пить!» И женщина вдруг взволновалась, вся подобралась и, выпрямившись, запричитала: вот какие бессовестные, вертятся вокруг, точно мухи, смотрят, как мучается человек, а не подадут испить такому красавцу! Поднялась суета, бородатый старик исчез, тёмные фигуры замахали руками, стали что-то передавать друг Другу, и внезапно Марк-Антуан почувствовал у своих губ нечто тяжёлое и мокрое-кружку… Он открыл рот, глотнул. Какой-то странный сладковатый напиток, не то пиво, не то сидр, какая-то тягучая жидкость, а женщина говорила: «Пейте, пейте…» — и ещё какие-то непонятные слова.
Подсунув руку под ею затылок, немного приподняла ему голову.
Ох, больно! Но ведь надо же попить… И вдруг кружка выпала из руки, подносившей её к губам раненого, жидкость потекла по его шее, полилась за рубашку, по груди.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195 196 197 198 199