Пока они расчехляют луки. Оттуда, из-за реки, их не видно. Когда они изготовятся к стрельбе, мы разом повернём коней и отступим. Вторая сотня встанет сюда и начнёт пристрел. Я смотрю на киян. Стоят кучно, дурачатся, руками размахивают. Почему-то становится их жалко. Тоже ведь люди. Кто-то жизнь свою уже не дожил, но пока об этом и не догадывается. Вот тот рыжий и тот, что рядом, и эти двое. Им уйти уже некуда, свои же к воде прижали. Прямо под стрелы. Сейчас начнётся. Затолкаются, распихивая, наседая друг на друга, стегая коней и бросаясь кто куда. Ну, давай.
Сотник забирает грудью воздух и подаёт команду. Мы делаем оборот. Торопим коней, разъезжаемся со стрелками, пропуская их на своё место. Бьют луки. Сотня ударов, как весенняя капель, стучащая по деревянным уличным мосткам. Бьют гулко, с протяжкой. Когда слышу этот звук, сердце замирает. Никак к нему привыкнуть не могу. То ли от того, что звук этот я слышу не ухом, а душой, как слышит лисица свист крыльев падающего ей на спину коршуна. То ли оттого, что каждая минута, звенящая в тетиве лука — это время, прожитое вдвойне, втройне. Время, натянутое как тетива, готовая лопнуть твоей жизнью прямо в твоих судорогой сведённых пальцах… Теперь и мы расчехляем. К бою я беру два лука. Из одного стрелять легче, но он бьёт не так сильно и даёт разлёт. Второй покрепче будет. Долго не раздумываю — здесь стрельба навскид, на испуг, так что к руке пойдёт тот, что посладистей.
Щиты у нашей сотни, как и положено, обращены к противнику. То есть перекинуты за спину. Пешие стрелки даже тетиву натягивают спиной к врагу. Стоять так трудно, спина холодеет при каждом ударе стрелы по щиту. Разворот — выстрел, разворот — подбор стрелы. И каждый выстрел — это шаг на сближение с противником. И потому, стрелять ещё труднее. Выстрелил — шаг, повернулся, выстрелил — другой. Помню, когда я впервые встал под стрелы, ещё до коня, до конной сотни, ноги отказывались этот шаг делать, не шли и всё тут. Отставал я от своих товарищей, которые шли и шли вперёд как одержимые, и гнали врага…
Мысли мои перебила стрела. Перелётная, пришла мне по щиту. Первый подарочек. Любопытно посмотреть на неё. Завожу руку за спину и пытаюсь извлечь стрелу из досок. Сидит глубоко, но щит не пробила. Должно быть, издалека пришла. Рядом в землю садятся и другие посылы с того берега. Наконец достаю стелу, и глаза мои отказываются верить. Она! Вернее, точь-в-точь как та, первая. Вот уж действительно небывальщина. Или, может быть, Васюта Гордеевич всё киевское войско своими стрелами одарил? Однако и нам черёд. По команде мы разворачиваем коней и идём на пристрел. Вторая сотня отходит через наш строй. Мимо нас. Через одного. На глаза медленно наползает видение боя. Хороший набой! Кони лежат прямо в воде, и вода от крови красная. Тела киян навалены по всему берегу. Каждый по пучку стрел получил.
Стреле ведь всё равно, чьё мясо пробовать, — от моей руки это зависит. Но я не стреляю, ищу взглядом своего знакомого. Может быть, напрасно ищу. Нет, не напрасно. Вот он! Он похож на Гурта, только телом суше. Шлем у него без личины, и потому я нахожу его среди киевских стрелков. Далековато стоит, но попасть можно. Попасть можно в каждого, если знать как. К тому же у меня преимущество — наш берег выше. Пошла моя первая стрела. Не добрал на подтяге. Кладу ещё одну. Теперь вижу разнос, — поворотить нужно кибит на полпальца. Нет, и эту уводит. Он меня пока не приметил, хотя опытный глаз должен поймать, что по тебе бьют с одного места. Сейчас разглядит. На мне шлем с личиной, узнать — не узнает, а хорошо, если 6 узнал! И стрелы у меня ничем не приметные, без подкраски. Стрела как стрела. Из ивового. Древки сам тянул. Прут сперва варят в соли, потом сыромятят для упругости и вывешивают под груз нарастяг в сухих и тёплых закутах. Непросушенная стрела к бою не подходит. Ведь когда тетивой её вытянешь и пустишь с пальцев, давая ей ход, тетива ей так бросает вперёд, что непросушенный ивняк непременно прогнётся. А прогнётся — значит пристрельно ходить стрела уже не сможет.
Наконец тяпнуло его, зацепило. В плечо, вроде. Надо поменять лук. расчехляю. Руки этот лук не любят, он их заставляет силу прикладывать. Зато удар у него! Снова стреляю, и без пристрела прямо в грудки. Глубоко, садко, вон как руки вскинул. Ну вот, теперь можно и глаза не мучить, и от рук ярость отпустить. Так, постреляю на рассев. Отведя свой азарт, я готов уже уступить место кому-нибудь из второй сотни. Застоялись, должно быть. И тут только замечаю, странную перемену в себе. Тело не послушно воле, будто не моё. И лука у меня в руках вовсе нет. Когда же я его обронил? А в груди моей топко и наворотно. Торчит в ней стрела с красным оперением. Хочу рукой её тронуть, но рука не идёт, не слушается. И едва только я шевельнулся, повело меня вверх, затянуло, размазало ветром. И не люди внизу рассыпались, а травы луговые. Полегли, гнутся, стонут на ветру. Лечу я куда-то, точно возвращаюсь назад. Против солнца, против времени, и вдруг вижу, как едут по лугу пятеро всадников. Прямо на меня едут, и коней не отводят. Я один, а их пятеро. Но сила уходит. Чувствую, что сейчас совсем разнесёт меня ветром. На одну стрелу только и осталось. Воин — везде воин. Даже там, где уже нет ничего. Там, где другой падёт перед неизвестностью, там где и жизни нет. Жизни нет, но есть воин. Как это Фёдор Куница говорил? — «Я воюю не за кого-то, а потому, что мне Богом дано воевать. На том и на этом свете. Ведь и там кто-то должен это делать и уж, конечно, делать умело, грамотно, достойно.» Впрочем, может быть, он так и не говорил. Прицеливаюсь, стреляю. Попал. Одним меньше. И тут как пелена сошла с глаз. Я вижу их лица. Ну конечно, — Матюша Дубинец, Данило Хвощ, Фёдор Куница, Терёша… Четверо без одного. А я лежу посреди травы и превращаюсь в дым, и он разносит меня над травой, наплывами в разные стороны.
Рукомол
Вечером над пасекой солнце замирает. Оно ластится и не слезит глаза, оплывая по сияющему небу. Где-то на ветках говоркуют пичуги или печалит лес кукушка. Вечером тихо. Нет обычной лесной разноголосицы. От леса пахнет прелым деревом, травяной кислиной, болотной застойной и сырым грибом. Хорошо вечером на пасеке.
Никита Смолич налил две корчаги молодого меда, но княжий человек грузиться не спешил.
Вот, значит, дело какое…, — заговорил он подбирая слова. — А верно сказывают, будто у тебя руки особо хватистые? Никита неторопливо посмотрел на гостя:
Может и так.
Никита свои руки носит как-то по-особому. Точно они у него главнее и достойнее всего остального тела. И руки эти, надо сказать, по-своему замечательны. С виду они тяжелые и затружены, со вздутыми натяжками кровяных токов. Их точно распирает какая-то скрытая сила, которую Никита Смолич едва сдерживает от посторонних глаз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
Сотник забирает грудью воздух и подаёт команду. Мы делаем оборот. Торопим коней, разъезжаемся со стрелками, пропуская их на своё место. Бьют луки. Сотня ударов, как весенняя капель, стучащая по деревянным уличным мосткам. Бьют гулко, с протяжкой. Когда слышу этот звук, сердце замирает. Никак к нему привыкнуть не могу. То ли от того, что звук этот я слышу не ухом, а душой, как слышит лисица свист крыльев падающего ей на спину коршуна. То ли оттого, что каждая минута, звенящая в тетиве лука — это время, прожитое вдвойне, втройне. Время, натянутое как тетива, готовая лопнуть твоей жизнью прямо в твоих судорогой сведённых пальцах… Теперь и мы расчехляем. К бою я беру два лука. Из одного стрелять легче, но он бьёт не так сильно и даёт разлёт. Второй покрепче будет. Долго не раздумываю — здесь стрельба навскид, на испуг, так что к руке пойдёт тот, что посладистей.
Щиты у нашей сотни, как и положено, обращены к противнику. То есть перекинуты за спину. Пешие стрелки даже тетиву натягивают спиной к врагу. Стоять так трудно, спина холодеет при каждом ударе стрелы по щиту. Разворот — выстрел, разворот — подбор стрелы. И каждый выстрел — это шаг на сближение с противником. И потому, стрелять ещё труднее. Выстрелил — шаг, повернулся, выстрелил — другой. Помню, когда я впервые встал под стрелы, ещё до коня, до конной сотни, ноги отказывались этот шаг делать, не шли и всё тут. Отставал я от своих товарищей, которые шли и шли вперёд как одержимые, и гнали врага…
Мысли мои перебила стрела. Перелётная, пришла мне по щиту. Первый подарочек. Любопытно посмотреть на неё. Завожу руку за спину и пытаюсь извлечь стрелу из досок. Сидит глубоко, но щит не пробила. Должно быть, издалека пришла. Рядом в землю садятся и другие посылы с того берега. Наконец достаю стелу, и глаза мои отказываются верить. Она! Вернее, точь-в-точь как та, первая. Вот уж действительно небывальщина. Или, может быть, Васюта Гордеевич всё киевское войско своими стрелами одарил? Однако и нам черёд. По команде мы разворачиваем коней и идём на пристрел. Вторая сотня отходит через наш строй. Мимо нас. Через одного. На глаза медленно наползает видение боя. Хороший набой! Кони лежат прямо в воде, и вода от крови красная. Тела киян навалены по всему берегу. Каждый по пучку стрел получил.
Стреле ведь всё равно, чьё мясо пробовать, — от моей руки это зависит. Но я не стреляю, ищу взглядом своего знакомого. Может быть, напрасно ищу. Нет, не напрасно. Вот он! Он похож на Гурта, только телом суше. Шлем у него без личины, и потому я нахожу его среди киевских стрелков. Далековато стоит, но попасть можно. Попасть можно в каждого, если знать как. К тому же у меня преимущество — наш берег выше. Пошла моя первая стрела. Не добрал на подтяге. Кладу ещё одну. Теперь вижу разнос, — поворотить нужно кибит на полпальца. Нет, и эту уводит. Он меня пока не приметил, хотя опытный глаз должен поймать, что по тебе бьют с одного места. Сейчас разглядит. На мне шлем с личиной, узнать — не узнает, а хорошо, если 6 узнал! И стрелы у меня ничем не приметные, без подкраски. Стрела как стрела. Из ивового. Древки сам тянул. Прут сперва варят в соли, потом сыромятят для упругости и вывешивают под груз нарастяг в сухих и тёплых закутах. Непросушенная стрела к бою не подходит. Ведь когда тетивой её вытянешь и пустишь с пальцев, давая ей ход, тетива ей так бросает вперёд, что непросушенный ивняк непременно прогнётся. А прогнётся — значит пристрельно ходить стрела уже не сможет.
Наконец тяпнуло его, зацепило. В плечо, вроде. Надо поменять лук. расчехляю. Руки этот лук не любят, он их заставляет силу прикладывать. Зато удар у него! Снова стреляю, и без пристрела прямо в грудки. Глубоко, садко, вон как руки вскинул. Ну вот, теперь можно и глаза не мучить, и от рук ярость отпустить. Так, постреляю на рассев. Отведя свой азарт, я готов уже уступить место кому-нибудь из второй сотни. Застоялись, должно быть. И тут только замечаю, странную перемену в себе. Тело не послушно воле, будто не моё. И лука у меня в руках вовсе нет. Когда же я его обронил? А в груди моей топко и наворотно. Торчит в ней стрела с красным оперением. Хочу рукой её тронуть, но рука не идёт, не слушается. И едва только я шевельнулся, повело меня вверх, затянуло, размазало ветром. И не люди внизу рассыпались, а травы луговые. Полегли, гнутся, стонут на ветру. Лечу я куда-то, точно возвращаюсь назад. Против солнца, против времени, и вдруг вижу, как едут по лугу пятеро всадников. Прямо на меня едут, и коней не отводят. Я один, а их пятеро. Но сила уходит. Чувствую, что сейчас совсем разнесёт меня ветром. На одну стрелу только и осталось. Воин — везде воин. Даже там, где уже нет ничего. Там, где другой падёт перед неизвестностью, там где и жизни нет. Жизни нет, но есть воин. Как это Фёдор Куница говорил? — «Я воюю не за кого-то, а потому, что мне Богом дано воевать. На том и на этом свете. Ведь и там кто-то должен это делать и уж, конечно, делать умело, грамотно, достойно.» Впрочем, может быть, он так и не говорил. Прицеливаюсь, стреляю. Попал. Одним меньше. И тут как пелена сошла с глаз. Я вижу их лица. Ну конечно, — Матюша Дубинец, Данило Хвощ, Фёдор Куница, Терёша… Четверо без одного. А я лежу посреди травы и превращаюсь в дым, и он разносит меня над травой, наплывами в разные стороны.
Рукомол
Вечером над пасекой солнце замирает. Оно ластится и не слезит глаза, оплывая по сияющему небу. Где-то на ветках говоркуют пичуги или печалит лес кукушка. Вечером тихо. Нет обычной лесной разноголосицы. От леса пахнет прелым деревом, травяной кислиной, болотной застойной и сырым грибом. Хорошо вечером на пасеке.
Никита Смолич налил две корчаги молодого меда, но княжий человек грузиться не спешил.
Вот, значит, дело какое…, — заговорил он подбирая слова. — А верно сказывают, будто у тебя руки особо хватистые? Никита неторопливо посмотрел на гостя:
Может и так.
Никита свои руки носит как-то по-особому. Точно они у него главнее и достойнее всего остального тела. И руки эти, надо сказать, по-своему замечательны. С виду они тяжелые и затружены, со вздутыми натяжками кровяных токов. Их точно распирает какая-то скрытая сила, которую Никита Смолич едва сдерживает от посторонних глаз.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50