Кора всегда кислит, а шишка горчит и духло подсаживает. Вот если сейчас поменяется ветер! Он снесёт этот запах прямо в поле. Хороший сторожевой нос возьмёт его шагов за сто. Правда и в ста шагах от нас никого не было. Пока. Я вычерпнул берестяным попойником отвар. Славный попойничек. Каждый сторож его крутит. Вот если дружину взять, У них такого нет. У них — кубки-ритоны из рога, с серебренной очеканкой. А у кого-нибудь и камень дорогой ввёрнут. И не один. Недаром, что с мёртвого тела вражья рука непременно подберёт гривну да ритон. То, что подороже. Помимо оружия, разумеется. У нас этого нет. С нас взять нечего. Мы, как босята необласканные. Всё только впрок. Оттого сторожа никем и не облюбованы. Будто рать мужицкая. Не каждому это по чести придётся. Не каждому. А ведь мужик сторожу не ровня. Наши-то из детей боярских будут.
Впервые увидел я сторожевых на Чёрном дворе. Было это тем летом. Княжий человек, востроглазый и юркий, точно лунь, что-то втолковывал десятнику. Говорил напористо, но с оглядкой на своего собеседника. Десятник отвечал коротко, сдержанно. Задев меня взглядом, востроглазый, без особой охоты, кивнул в мою сторону. Десятник равнодушно приценился взглядом. К моим ладным присмальцованным сапожкам, вытянутым под струну гладильным камнем, к шароварам с шёлковым обшивом, к подкольчужнику, стёганному кошенильным шнуром, и потерял ко мне всякий интерес. Я понял, что привыкать будет трудно.
Когда все разговоры закончились и пришла пора дела, я неловко напомнил о своём присутствии. Десятник посмотрел на меня, и в глазах у него такая натуга стояла, будто я виноват перед ним в чём-то. Он ничего мне не сказал.
В дозор особо-то и не снаряжаются. И чего снаряжаться, если всё и так при себе. Вместо доспеха — кожаные двуполки. Кожа мягкая, присмальцованная, чтобы не скрипела. Из оружия берут только луки и ножи. Ножи, правда, не как у всех, а потяжелее будут. И пристроены они по-особому — за спиной на поясе. Так, вроде, руку под мышку пихнешь, ладонь как раз встаёт вприхват. Удобно.
Десятник осматривал своих. На Михалко Мелетиче он точно споткнулся. Так и повис взглядом на подстрельнике.
— Что, плечико не тянет?
Мелетич мнётся, отвязывает тул, снимает крышку. Там с десяток стрел. По общему настрою видно — пристыжен парень. Почему, мне невдомёк.
Мелетич оставляет себе три стрелы, остальные передаёт мне. На сохранение. Я тихо спрашиваю:
— А отбиваться как? Мелетич сопит:
— Это не про нас. Мы не отбиваемся.
— А если придётся?
— Сторожа не отбиваются.
— Как так?
Десятник слышит наше перешёптывание, подходит и вступает в разговор точно опознав мои сомнения.
— Запомни, — говорит он мне, — один раз толкую и больше повторять не стану. Нам не отбиваться нужно, а противника насиживать. Сторож не оружием силён, а рыском, утайкой, звериным нюхом, цепким глазом. Когда ты пуст, врага по-другому маешь. Тут уж тебя ничто не спасёт. Хоть в землю заройся! И зароешься, если надо будет. А в бой полез — значит выявил себя и дело своё сгубил, и врагу навострил очи. А эти три стрелы, он кивнул на перетянутый берестяной колчан, — так, где для сигнала, где чтоб отвлечь, где чтоб пугануть.
Десятник посмотрел на Мелетича и прибавил к сказанному:
— Жаден ты, Мелетич, до бесполезностей! До мелочей бесполезных, я говорю. Гляди, так по бесполезной надобности и жизнь свою распустишь.
Мой товарищ хотел было возразить, но у него не получилось. Потом сторожа ушли, а я остался отсыпаться в жилом покое Чёрного двора.
На утро всё пошло ходуном. По теремам и избам поднялась дружина. Как многопёрая птица, что перед взлётом широко разбросает крылья по земле и встряхнёт, заклокотит остроклювой головой.
Строились у мостовых ворот. Строились шумно, широко. Отовсюду шёл ратный люд. Посошные мужики с топорами и вилами, нечёсанные, широкогрудые, как медведи на строжище, заполнили улицу. Какой-то конный сунулся было через них. Куда там! Не спасло и то, что боярин. Свалили, спешили. Знай свою дорогу. Сегодня все равняются по заведённому порядку. Сегодня нет мужика и нет боярина, а есть люди «ближние» и люди «дальние». Война. Вот она стоит, у самого порога. Всех сравняла. И каждый обрёл свою честь. Нет, пока ещё только кураж, задор, горячечный нетерпёж. Пока ещё. Пока она не обернула всё это в мешанину из мёрзлой грязи, крови, рванья и поковерканных тел. Ух, и будет нынче дело на Ключевском погосте! Жаль мне не к кому подстать.
Я брёл вдоль земляного вала, стараясь не попадаться людям на глаза. И вдруг увидел наших. На речной прилуке за мостом. Среди уложенного обоза. Они первые попробовались войной.
Возы зашевелились.
— Посторонись! — крикнул сторожам какой-то обозник со своей повозки, едва не спихнув колесом Мелетича с дороги. А где ж десятник? Где Куляба, Горюнец, где Мелентий Суличанин? Мне стало не по себе. Первый счёт войны. Он начинается со сторожей.
Потом вспоминали, как десятник прополз в траве через конские ноги суздальских ездоков. Да так тихо, что никто его и не приметил. Как увёл разъезд далеко за гору, чтоб сторожа смогли пройти. Они почти выбрались. Почти. Кто-то из суздальцев нечаянно обернулся. Последних увидели. Били со скока. Стрелами. От наших рыскачей тогда остались только Рад Плескович, Тологуб, что помер потом на Егорьев день, Михалко Мелетич, ещё двое и… я. Потому, что я тоже был сторожем.
Под телуху подбирался холод. Я отхлебнул клюквенного варева. Оно пахло дымом. Сегодня или завтра мы тоже откроем счёт. Уже в другой войне. Интересно, с кого из нас начнёт она?
Попойник мой нагрелся и подмяк. Лесное варево всегда ближе вкусу, чем домашнее. Опять ночь не спать. До полуночи ещё далеко, а ноги уже слабеют. Появился Плескович. Теперь он у нас десятник. Хочет мне что-то сказать.
— Нечего сластиться. Давай-ка сходи вон на ту горку. Возьми трут, костерок запалишь. А мы посмотрим, кого он с поля подманит.
— Может и подманит кого, — говорю я и прощаюсь с пойлом.
Холод уже цапал за руки, за шею и за плечи, подбираясь к самому укромному телесному нагреву. Пойло слегка подогрело меня изнутри. Если б сейчас на костровой прогар навалить сушняка, если б зарыться в него, подставляя бока нагретой земле — как бы славно спалось! Но это только мечты. Скорей бы уже зима. Такой холод всегда перед снегом. А как выпадет первый снег, сразу становится легче. Зима начинается только со снега, цаже если по всем приметам давно идёт её время. Зима — это великое таинство. Великое непостижимое, которое мы просто не замечаем рядом с собой. А ведь зима связывает смерть с нарождением. Подзимок убивает всякую жизнь, замораживает её. Всё спит в себе самом или в тлене, а потом появляется солнце, оно даёт весеннюю топь, и всё рождается заново. Разве с человеком не так?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50
Впервые увидел я сторожевых на Чёрном дворе. Было это тем летом. Княжий человек, востроглазый и юркий, точно лунь, что-то втолковывал десятнику. Говорил напористо, но с оглядкой на своего собеседника. Десятник отвечал коротко, сдержанно. Задев меня взглядом, востроглазый, без особой охоты, кивнул в мою сторону. Десятник равнодушно приценился взглядом. К моим ладным присмальцованным сапожкам, вытянутым под струну гладильным камнем, к шароварам с шёлковым обшивом, к подкольчужнику, стёганному кошенильным шнуром, и потерял ко мне всякий интерес. Я понял, что привыкать будет трудно.
Когда все разговоры закончились и пришла пора дела, я неловко напомнил о своём присутствии. Десятник посмотрел на меня, и в глазах у него такая натуга стояла, будто я виноват перед ним в чём-то. Он ничего мне не сказал.
В дозор особо-то и не снаряжаются. И чего снаряжаться, если всё и так при себе. Вместо доспеха — кожаные двуполки. Кожа мягкая, присмальцованная, чтобы не скрипела. Из оружия берут только луки и ножи. Ножи, правда, не как у всех, а потяжелее будут. И пристроены они по-особому — за спиной на поясе. Так, вроде, руку под мышку пихнешь, ладонь как раз встаёт вприхват. Удобно.
Десятник осматривал своих. На Михалко Мелетиче он точно споткнулся. Так и повис взглядом на подстрельнике.
— Что, плечико не тянет?
Мелетич мнётся, отвязывает тул, снимает крышку. Там с десяток стрел. По общему настрою видно — пристыжен парень. Почему, мне невдомёк.
Мелетич оставляет себе три стрелы, остальные передаёт мне. На сохранение. Я тихо спрашиваю:
— А отбиваться как? Мелетич сопит:
— Это не про нас. Мы не отбиваемся.
— А если придётся?
— Сторожа не отбиваются.
— Как так?
Десятник слышит наше перешёптывание, подходит и вступает в разговор точно опознав мои сомнения.
— Запомни, — говорит он мне, — один раз толкую и больше повторять не стану. Нам не отбиваться нужно, а противника насиживать. Сторож не оружием силён, а рыском, утайкой, звериным нюхом, цепким глазом. Когда ты пуст, врага по-другому маешь. Тут уж тебя ничто не спасёт. Хоть в землю заройся! И зароешься, если надо будет. А в бой полез — значит выявил себя и дело своё сгубил, и врагу навострил очи. А эти три стрелы, он кивнул на перетянутый берестяной колчан, — так, где для сигнала, где чтоб отвлечь, где чтоб пугануть.
Десятник посмотрел на Мелетича и прибавил к сказанному:
— Жаден ты, Мелетич, до бесполезностей! До мелочей бесполезных, я говорю. Гляди, так по бесполезной надобности и жизнь свою распустишь.
Мой товарищ хотел было возразить, но у него не получилось. Потом сторожа ушли, а я остался отсыпаться в жилом покое Чёрного двора.
На утро всё пошло ходуном. По теремам и избам поднялась дружина. Как многопёрая птица, что перед взлётом широко разбросает крылья по земле и встряхнёт, заклокотит остроклювой головой.
Строились у мостовых ворот. Строились шумно, широко. Отовсюду шёл ратный люд. Посошные мужики с топорами и вилами, нечёсанные, широкогрудые, как медведи на строжище, заполнили улицу. Какой-то конный сунулся было через них. Куда там! Не спасло и то, что боярин. Свалили, спешили. Знай свою дорогу. Сегодня все равняются по заведённому порядку. Сегодня нет мужика и нет боярина, а есть люди «ближние» и люди «дальние». Война. Вот она стоит, у самого порога. Всех сравняла. И каждый обрёл свою честь. Нет, пока ещё только кураж, задор, горячечный нетерпёж. Пока ещё. Пока она не обернула всё это в мешанину из мёрзлой грязи, крови, рванья и поковерканных тел. Ух, и будет нынче дело на Ключевском погосте! Жаль мне не к кому подстать.
Я брёл вдоль земляного вала, стараясь не попадаться людям на глаза. И вдруг увидел наших. На речной прилуке за мостом. Среди уложенного обоза. Они первые попробовались войной.
Возы зашевелились.
— Посторонись! — крикнул сторожам какой-то обозник со своей повозки, едва не спихнув колесом Мелетича с дороги. А где ж десятник? Где Куляба, Горюнец, где Мелентий Суличанин? Мне стало не по себе. Первый счёт войны. Он начинается со сторожей.
Потом вспоминали, как десятник прополз в траве через конские ноги суздальских ездоков. Да так тихо, что никто его и не приметил. Как увёл разъезд далеко за гору, чтоб сторожа смогли пройти. Они почти выбрались. Почти. Кто-то из суздальцев нечаянно обернулся. Последних увидели. Били со скока. Стрелами. От наших рыскачей тогда остались только Рад Плескович, Тологуб, что помер потом на Егорьев день, Михалко Мелетич, ещё двое и… я. Потому, что я тоже был сторожем.
Под телуху подбирался холод. Я отхлебнул клюквенного варева. Оно пахло дымом. Сегодня или завтра мы тоже откроем счёт. Уже в другой войне. Интересно, с кого из нас начнёт она?
Попойник мой нагрелся и подмяк. Лесное варево всегда ближе вкусу, чем домашнее. Опять ночь не спать. До полуночи ещё далеко, а ноги уже слабеют. Появился Плескович. Теперь он у нас десятник. Хочет мне что-то сказать.
— Нечего сластиться. Давай-ка сходи вон на ту горку. Возьми трут, костерок запалишь. А мы посмотрим, кого он с поля подманит.
— Может и подманит кого, — говорю я и прощаюсь с пойлом.
Холод уже цапал за руки, за шею и за плечи, подбираясь к самому укромному телесному нагреву. Пойло слегка подогрело меня изнутри. Если б сейчас на костровой прогар навалить сушняка, если б зарыться в него, подставляя бока нагретой земле — как бы славно спалось! Но это только мечты. Скорей бы уже зима. Такой холод всегда перед снегом. А как выпадет первый снег, сразу становится легче. Зима начинается только со снега, цаже если по всем приметам давно идёт её время. Зима — это великое таинство. Великое непостижимое, которое мы просто не замечаем рядом с собой. А ведь зима связывает смерть с нарождением. Подзимок убивает всякую жизнь, замораживает её. Всё спит в себе самом или в тлене, а потом появляется солнце, оно даёт весеннюю топь, и всё рождается заново. Разве с человеком не так?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50