А получить работу! Да-да, ей удалось самой устроиться клерком на вечерние часы в медицинскую библиотеку, потому что она знала немецкий и немного латынь. Конечно, деньги были ничтожные, но они были – ее! А она твердо решила не брать у родителей ни цента сверх платы за обучение. И они обещали ей не писать на письмах обратного адреса.
Она тогда словно родилась заново. Но оказалось, что она ничего не умеет. Она сжигала хлеб в тостере до черноты. Она бросила в стиральную машину любимую куртку, которую можно было только чистить, и потом всю зиму ходила с укоротившимися, не прикрывавшими запястий рукавами. Она не знала, что бензобак всегда должен быть плотно закрыт, и когда потеряла колпачок, так и ездила, пока дождевая вода не налилась в бензин и не замерзла ночью, так что ей пришлось бежать на занятия через весь городок. Видимо, тогда-то она и попала в рабство к бесчисленным «надам», которое тянется до сих пор.
Но что ей было до всех этих мелочей! Впервые в жизни у нее были друзья. Настоящие. Которые тянулись – к ней. И улыбались – ей. И звали ее с собой. Не потому, что она была чья-то дочь, а потому что она была просто Джил, Джил с медицинского, на всех похожая и неповторимая, сама по себе, с кем-то водилась, а с кем-то не хотела, кому-то помогала, а у кого-то просила помощи, с кем-то целовалась на заднем сиденье машины, а с кем-то только говорила про мудреные вещи до трех часов ночи. Друзья даже не боялись поссориться с ней – и это тоже было так непривычно больно и так хорошо, что кто-то смел перестать с ней разговаривать, а потом прощал и милостиво возвращал свое расположение, и у нее сердце дрожало от радости.
Но ей всегда надо было быть начеку. Этот счастливый мирок был таким хрупким. Она могла разрушить его одним неосторожным словом. И конечно, она проговаривалась. В каком-то дурацком споре про знаменитого киноактера, про его жен, какая – когда, в запальчивости ляпнула, что сейчас он вот с этой самой, маленькой и конопатой, ей ли не знать, если в прошлом месяце он привел ее к ним на обед. Как на обед? Собственной персоной? Ах, ну это случайно он какой-то племянник моему дедушке, очень его любит, зашел навестить, было великое событие, ла-ла-ла, бла-бла-бла. В другой раз рассказывала, как этот самый дедушка приехал повидать их, он любил так вот нагрянуть без предупреждения, поймать родителей на чем-то неправильном, например на приглашении в гости иностранцев, ибо иностранцы были главной пагубой для правильной жизни, но у него сломалось сцепление за милю до их дома, и он шел пешком под неправильным дождем, который не должен был быть в это время, и явился в таком жалком и неправильном виде, что дворецкий не узнал его и не хотел пускать и… а-а-а-пп! Что? какой дворецкий?… О, это… это было прозвище… да-да, прозвище ее брата Билла, его так прозвали за то, что он первым бежал к дверям на звонок… Как? Она не рассказывала, что у нее есть брат Билл?…
Она путалась в своем поспешном вранье, и выручало ее лишь то, что друзья по молодости не умели помнить чужую жизнь, не умели сопоставлять и подлавливать, но все равно ей было в тягость это притворство, всегда в тягость, оттого и ее вечная печаль, хотя все же это было в сто раз лучше, чем детские годы, так что иногда ей кажется, что она вправе гордиться, что сумела вырваться и спастись, из всей их группы больных инфлюэнцей, собиравшихся у психиатра, только еще один мальчик сумел вырваться, стал специалистом по пингвинам в Антарктиде, и если бы Антон только в силах был представить, через что ей пришлось пройти, он, наверное, простил бы ее, может быть, не сразу, но со временем…
Он был растроган. Он не мог сердиться на нее. Инопланетное сиреневое платье соскальзывало с плеч, путалось в ногах. Медальон тети-мамы Кларенс был вездесущ, пытался проскользнуть и подставиться под его поцелуи. Ей столько пришлось пережить. У третьего-лишнего всегда была слабость к печальным женщинам, полным чувства вины, и в ту ночь он просто превзошел себя.
Но потом…
День за днем, незаметно и неумолимо, яд открытия растекался по самым дальним углам его царства я-могу. Что все твое карабканье по лестнице успеха, если твоя жена – оказывается – давно и навсегда на сто ступеней выше? Что значит приглашение на прием к мэру городка, если твоя жена может блистать на приемах звезд, куда тебя пустят, только если она очень попросит? Что такое твой дом на пять спален в престижном районе, если твоя жена росла в особняке с дворецким? Как можно гордиться своими тремя конторами и доходом, подбирающимся к двумстам тысячам, если жена может унаследовать миллионы?
Нет, никакой гордости он не испытывал от того, что она верно любила его одного, а свой роскошный и блистательный мир ненавидела и отвергала. И ее уверения в том, что до него она вообще не знала любви, не грели ему сердце. Она говорила, что вышла за своего первого мужа, как прыгают в первый попавшийся лифт, не успевая заметить, что он не поднимается до нужных тебе этажей. Она так боялась, что он все узнает про нее и она не сможет больше верить в его любовь. Узнал ли он? Нет, никогда, уверяла его жена-5. Мать приехала на их свадьбу одна, уже под видом тети Кларенс. А детей она привозила к бабушке и дедушке не чаще двух раз в год. Но когда мальчики подросли, она запретила своему знаменитому отцу играть с ними и показываться им на глаза. Потому что потом они могли узнать его на экране телевизора, на конверте с пластинкой.
Но Антон не верил. Он думал, что и муж-5-1 в какой-то момент случайно узнал правду. Может быть, окруженный облаком славы отец так же взмолился, чтобы дочь пришла на его пятидесятилетие. И муж-5-1 так же подслушал и проследил. Когда у него начался роман с черной кассиршей из банка? Да-да, даты почти совпадают, десять лет тому назад. Наверное, муж-5-1 узнал, но был так раздавлен, что не мог признаться жене. Наверное, тогда у него и появился этот прямой взгляд вперед, взгляд, означавший «мне дела нет до чужих страданий».
О, как Антон понимал его теперь. И как понимал его выбор: внизу, поглубже, простую кассиршу, из угнетенного меньшинства. Как остро ощущал он сходство их судеб и не стыдился его, когда входил в стеклянную дверь парикмахерской, под вертящийся цилиндр цвета французского флага, и Пегги приветственно позвякивала ему ножницами над головой клиента – да-да, Пегги, он хотел, чтобы она навсегда осталась в памяти только под именем, без номера шесть, который ей полагался, – а он смотрел на нее каждые две секунды, выглядывал из-за края журнала, пока ждал своей очереди, и благодарил судьбу за то, что мужчинам не возбраняется бриться хоть каждый день и никакой местный блюститель нравов не сможет состряпать из этого сплетню на длинных ногах.
Через два дня Антон вылетал с Мусорного острова в Лиссабон, а оттуда в Лондон, перегруженный фотообъективами, фунтами, рублями, инструкциями, провожаемый всей своей вернувшейся с того света командой и вездесущим, всезнающим адмиралом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142
Она тогда словно родилась заново. Но оказалось, что она ничего не умеет. Она сжигала хлеб в тостере до черноты. Она бросила в стиральную машину любимую куртку, которую можно было только чистить, и потом всю зиму ходила с укоротившимися, не прикрывавшими запястий рукавами. Она не знала, что бензобак всегда должен быть плотно закрыт, и когда потеряла колпачок, так и ездила, пока дождевая вода не налилась в бензин и не замерзла ночью, так что ей пришлось бежать на занятия через весь городок. Видимо, тогда-то она и попала в рабство к бесчисленным «надам», которое тянется до сих пор.
Но что ей было до всех этих мелочей! Впервые в жизни у нее были друзья. Настоящие. Которые тянулись – к ней. И улыбались – ей. И звали ее с собой. Не потому, что она была чья-то дочь, а потому что она была просто Джил, Джил с медицинского, на всех похожая и неповторимая, сама по себе, с кем-то водилась, а с кем-то не хотела, кому-то помогала, а у кого-то просила помощи, с кем-то целовалась на заднем сиденье машины, а с кем-то только говорила про мудреные вещи до трех часов ночи. Друзья даже не боялись поссориться с ней – и это тоже было так непривычно больно и так хорошо, что кто-то смел перестать с ней разговаривать, а потом прощал и милостиво возвращал свое расположение, и у нее сердце дрожало от радости.
Но ей всегда надо было быть начеку. Этот счастливый мирок был таким хрупким. Она могла разрушить его одним неосторожным словом. И конечно, она проговаривалась. В каком-то дурацком споре про знаменитого киноактера, про его жен, какая – когда, в запальчивости ляпнула, что сейчас он вот с этой самой, маленькой и конопатой, ей ли не знать, если в прошлом месяце он привел ее к ним на обед. Как на обед? Собственной персоной? Ах, ну это случайно он какой-то племянник моему дедушке, очень его любит, зашел навестить, было великое событие, ла-ла-ла, бла-бла-бла. В другой раз рассказывала, как этот самый дедушка приехал повидать их, он любил так вот нагрянуть без предупреждения, поймать родителей на чем-то неправильном, например на приглашении в гости иностранцев, ибо иностранцы были главной пагубой для правильной жизни, но у него сломалось сцепление за милю до их дома, и он шел пешком под неправильным дождем, который не должен был быть в это время, и явился в таком жалком и неправильном виде, что дворецкий не узнал его и не хотел пускать и… а-а-а-пп! Что? какой дворецкий?… О, это… это было прозвище… да-да, прозвище ее брата Билла, его так прозвали за то, что он первым бежал к дверям на звонок… Как? Она не рассказывала, что у нее есть брат Билл?…
Она путалась в своем поспешном вранье, и выручало ее лишь то, что друзья по молодости не умели помнить чужую жизнь, не умели сопоставлять и подлавливать, но все равно ей было в тягость это притворство, всегда в тягость, оттого и ее вечная печаль, хотя все же это было в сто раз лучше, чем детские годы, так что иногда ей кажется, что она вправе гордиться, что сумела вырваться и спастись, из всей их группы больных инфлюэнцей, собиравшихся у психиатра, только еще один мальчик сумел вырваться, стал специалистом по пингвинам в Антарктиде, и если бы Антон только в силах был представить, через что ей пришлось пройти, он, наверное, простил бы ее, может быть, не сразу, но со временем…
Он был растроган. Он не мог сердиться на нее. Инопланетное сиреневое платье соскальзывало с плеч, путалось в ногах. Медальон тети-мамы Кларенс был вездесущ, пытался проскользнуть и подставиться под его поцелуи. Ей столько пришлось пережить. У третьего-лишнего всегда была слабость к печальным женщинам, полным чувства вины, и в ту ночь он просто превзошел себя.
Но потом…
День за днем, незаметно и неумолимо, яд открытия растекался по самым дальним углам его царства я-могу. Что все твое карабканье по лестнице успеха, если твоя жена – оказывается – давно и навсегда на сто ступеней выше? Что значит приглашение на прием к мэру городка, если твоя жена может блистать на приемах звезд, куда тебя пустят, только если она очень попросит? Что такое твой дом на пять спален в престижном районе, если твоя жена росла в особняке с дворецким? Как можно гордиться своими тремя конторами и доходом, подбирающимся к двумстам тысячам, если жена может унаследовать миллионы?
Нет, никакой гордости он не испытывал от того, что она верно любила его одного, а свой роскошный и блистательный мир ненавидела и отвергала. И ее уверения в том, что до него она вообще не знала любви, не грели ему сердце. Она говорила, что вышла за своего первого мужа, как прыгают в первый попавшийся лифт, не успевая заметить, что он не поднимается до нужных тебе этажей. Она так боялась, что он все узнает про нее и она не сможет больше верить в его любовь. Узнал ли он? Нет, никогда, уверяла его жена-5. Мать приехала на их свадьбу одна, уже под видом тети Кларенс. А детей она привозила к бабушке и дедушке не чаще двух раз в год. Но когда мальчики подросли, она запретила своему знаменитому отцу играть с ними и показываться им на глаза. Потому что потом они могли узнать его на экране телевизора, на конверте с пластинкой.
Но Антон не верил. Он думал, что и муж-5-1 в какой-то момент случайно узнал правду. Может быть, окруженный облаком славы отец так же взмолился, чтобы дочь пришла на его пятидесятилетие. И муж-5-1 так же подслушал и проследил. Когда у него начался роман с черной кассиршей из банка? Да-да, даты почти совпадают, десять лет тому назад. Наверное, муж-5-1 узнал, но был так раздавлен, что не мог признаться жене. Наверное, тогда у него и появился этот прямой взгляд вперед, взгляд, означавший «мне дела нет до чужих страданий».
О, как Антон понимал его теперь. И как понимал его выбор: внизу, поглубже, простую кассиршу, из угнетенного меньшинства. Как остро ощущал он сходство их судеб и не стыдился его, когда входил в стеклянную дверь парикмахерской, под вертящийся цилиндр цвета французского флага, и Пегги приветственно позвякивала ему ножницами над головой клиента – да-да, Пегги, он хотел, чтобы она навсегда осталась в памяти только под именем, без номера шесть, который ей полагался, – а он смотрел на нее каждые две секунды, выглядывал из-за края журнала, пока ждал своей очереди, и благодарил судьбу за то, что мужчинам не возбраняется бриться хоть каждый день и никакой местный блюститель нравов не сможет состряпать из этого сплетню на длинных ногах.
Через два дня Антон вылетал с Мусорного острова в Лиссабон, а оттуда в Лондон, перегруженный фотообъективами, фунтами, рублями, инструкциями, провожаемый всей своей вернувшейся с того света командой и вездесущим, всезнающим адмиралом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142