Они витали повсюду. Напоминали о себе то дарственной надписью на лампе, то фотографией, забытой между страницами книги, то телефонными звонками детей, то случайными обмолвками новых знакомых.
– Ну какая разница, сколько их у меня было до тебя? – восклицал Антон. – Неужели это так важно? Главное, что сейчас мне никто, кроме тебя, не нужен. Я ведь не спрашиваю, сколько возлюбленных у тебя было до нашей встречи. Мои бывшие жены не сделали тебе ничего плохого. А твой бывший поклонник чуть не вмазал меня гусеницей в псковский песок.
Но ей было важно. Очень. Обнаружить еще одну жену в его прошлом было для нее каждый раз так же больно, как узнать об измене. Сегодняшней, горячей. И все же это была не ревность. Скорее горечь утраты. Словно возрастание ее порядкового номера отодвигало ее все дальше и дальше от чего-то, без чего жизнь была не жизнь для нее. Но от чего? Пытаясь объяснить ему, она употребила русское слово, которого он сначала не понял.
– Ты просто забыл. Это то самое, о чем разглагольствовал Козулин-старший в Хельсинкском порту. Неповторимость. Как все к ней стремятся, как платят любые деньги. Я не понимала, как для меня это важно, пока не стала терять. С каждой новой твоей женой, выплывающей из прошлого, моя неповторимость убывает. Сколько ее у меня осталось? Одна пятая?
(Разговор проходил в те дни, когда она еще ничего не знала о жене-3 и жене-4.)
Как всегда, он надеялся на то, что появление на свет ребенка отвлечет ее от этих горестных подсчетов. Однако сын Никифор не сумел сыграть роль миротворца. Наоборот – он сделался объектом ожесточенных споров.
Антон пытался сохранять спокойный тон.
– Объясни, почему ты хочешь растить его так, как тебя растили в Конь-Колодце? Почему хочешь провести его в жизни точно теми же тропинками, которыми тебя вела бабка Пелагея? Ты выросла очень счастливой? Ты считаешь себя образцом, совершенством? Даже если бы это было так – твой сын совершенно другой человек. У него может быть другой характер, другие потребности, другие желания.
– Нет, нет, нет… Ты все перевернул с ног на голову… Наоборот! Я как раз хочу, чтобы он смог стать всем, чем я не стала, чтобы избежал всех ям, в которые падала я.
– Но почему для этого необходимо на каждое его «хочу» отвечать «нельзя»? Что страшного, если он съест клубничину не после завтрака, а с самого утра? Почему ему нельзя включать и выключать свет? Почему нельзя сосать мое ухо? Он еще не хочет спать – зачем заставлять его? Что – ему завтра рано вставать на службу?
– У ребенка должен быть режим, он должен понимать разницу между «можно» и «нельзя»…
– Но почему «можно» должно быть таким узеньким, а «нельзя» – таким необъятным? Как он научится управляться с вилкой и ножом, с клеем и ножницами, с мыльницей и расческой, если все это у него отнимают, все остается за границей «нельзя»?
Она не выдерживала, начинала кричать, что он затирает ее, что ей ничего не принадлежит в этом доме, что даже ребенка она не может считать своим и воспитывать по-своему. Никифор начинал плакать, колотил кулачками то одного, то другого. Отец с готовностью принимал стойку на коленях и отвечал серией нежнейших апперкотов. Мать прерывала схватку неравных весовых категорий и уносила брыкающегося бойца за канаты, в безопасное «нельзя».
Она не умела радоваться их богатству. Ни дом, ни цветущий страховой бизнес, ни потиражные за книги о приключениях «Вавилонии», ни радиотелевизионные гонорары, ни поступления от фирмы «Пиргорой» (холодильник для путешествующих кошатников пользовался большим спросом, и адмирал Козулин щедро отчислял изобретателю по два цента с каждой банки, вскрытой часовым механизмом) не доставляли ей никакого удовольствия. Она начала экономить на мелочах. Вырезала двадцатицентовые купоны из газет и журналов и потом с гордостью подсчитывала свой выигрыш после каждой поездки в магазин. Старательно прятала в холодильник остатки еды. Подавала на стол остатки курицы и на второй, и на третий день. Кусок хлеба должен был зачерстветь до стука, ломтик колбасы – украситься зеленым пятном, прежде чем она соглашалась выбросить их.
Ей хотелось зарабатывать что-то самой. Антон не противился ей в этом. Она пыталась давать уроки русского на дому, и знакомые изо всех сил старались помочь ей находить учеников. Но ученики почему-то не задерживались долго. Антон позвонил одной студентке и напрямую спросил, что заставило ее прекратить занятия. Ведь плата была такая ничтожная.
– Ваша жена слишком переживает мои ошибки, – честно созналась та. – Можно подумать, что земля разверзнется под ногами, если я скажу «слухал» вместо «слушал». Она останавливает и поправляет меня почти на каждом слове. Так мне не подготовиться за месяц к поездке в Москву.
«И здесь – то же. Все то же самое, – думал Антон. – Погоня за абсолютной правильностью. Неважно, какой ценой. Правильные слова, правильные чувства, правильный режим, правильные дети…»
Она пыталась понять его.
– Ты хочешь сказать, что я должна быть более спонтанной? Что должна давать больше воли себе и другим? Что имею право каждый раз поступать в соответствии со своими эмоциями? Что все они – абсолютно все! – имеют право на существование. Мелкие, злобные, недолговечные, гадкие, корыстные – все-все? Ты хочешь, чтобы я сию минуту выразила себя до конца, дала себе полную эмоциональную разрядку? Но тогда тебе лучше отойти в другой угол кухни. И забрать с собой эту тяжелую сковородку. И этот утюг. И запереть ящик буфета с ножами. И взять в руки большую-большую подушку с турецкого дивана. Способную принять удар миски с супом.
Он видел – она не шутит. Обида разрасталась в ней день за днем. Теснила любовь. Порой ему начинало казаться, что ее обида сливалась с любовью, делалась знаком особой близости. Ведь она никогда не обижалась на других, на посторонних. Только на него. Его слова и поступки не могли быть причиной обиды. Ибо слова и поступки были разными, а обида жила все время, одна и та же, то сильнее, то слабее. Обида на то, что мы сейчас в одной комнате, но ты не со мной. Что я рядом, а ты смотришь в сторону. Что смотришь на меня, но не улыбаешься. Что улыбаешься, но не идешь ко мне. Что идешь ко мне, но не обнимаешь. Что обнимаешь, но не раздеваешь. Что раздеваешь, но не дрожишь от счастья. Что дрожишь от счастья, но через минуту это кончится. Что вот это кончилось, и ты уже не во мне, и тебя опять куда-то уносит.
Может быть, она ждала, что он когда-нибудь ответит ей тем же? Что обидится на нее за что-нибудь горько, тяжело, до слез? И их обиды кинутся друг к другу и сольются в нерасторжимом навеки объятии? Может быть, обида сделалась единственно доступной ей формой душевного касания, любовного осязания? Но как он мог помочь ей в этом?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142
– Ну какая разница, сколько их у меня было до тебя? – восклицал Антон. – Неужели это так важно? Главное, что сейчас мне никто, кроме тебя, не нужен. Я ведь не спрашиваю, сколько возлюбленных у тебя было до нашей встречи. Мои бывшие жены не сделали тебе ничего плохого. А твой бывший поклонник чуть не вмазал меня гусеницей в псковский песок.
Но ей было важно. Очень. Обнаружить еще одну жену в его прошлом было для нее каждый раз так же больно, как узнать об измене. Сегодняшней, горячей. И все же это была не ревность. Скорее горечь утраты. Словно возрастание ее порядкового номера отодвигало ее все дальше и дальше от чего-то, без чего жизнь была не жизнь для нее. Но от чего? Пытаясь объяснить ему, она употребила русское слово, которого он сначала не понял.
– Ты просто забыл. Это то самое, о чем разглагольствовал Козулин-старший в Хельсинкском порту. Неповторимость. Как все к ней стремятся, как платят любые деньги. Я не понимала, как для меня это важно, пока не стала терять. С каждой новой твоей женой, выплывающей из прошлого, моя неповторимость убывает. Сколько ее у меня осталось? Одна пятая?
(Разговор проходил в те дни, когда она еще ничего не знала о жене-3 и жене-4.)
Как всегда, он надеялся на то, что появление на свет ребенка отвлечет ее от этих горестных подсчетов. Однако сын Никифор не сумел сыграть роль миротворца. Наоборот – он сделался объектом ожесточенных споров.
Антон пытался сохранять спокойный тон.
– Объясни, почему ты хочешь растить его так, как тебя растили в Конь-Колодце? Почему хочешь провести его в жизни точно теми же тропинками, которыми тебя вела бабка Пелагея? Ты выросла очень счастливой? Ты считаешь себя образцом, совершенством? Даже если бы это было так – твой сын совершенно другой человек. У него может быть другой характер, другие потребности, другие желания.
– Нет, нет, нет… Ты все перевернул с ног на голову… Наоборот! Я как раз хочу, чтобы он смог стать всем, чем я не стала, чтобы избежал всех ям, в которые падала я.
– Но почему для этого необходимо на каждое его «хочу» отвечать «нельзя»? Что страшного, если он съест клубничину не после завтрака, а с самого утра? Почему ему нельзя включать и выключать свет? Почему нельзя сосать мое ухо? Он еще не хочет спать – зачем заставлять его? Что – ему завтра рано вставать на службу?
– У ребенка должен быть режим, он должен понимать разницу между «можно» и «нельзя»…
– Но почему «можно» должно быть таким узеньким, а «нельзя» – таким необъятным? Как он научится управляться с вилкой и ножом, с клеем и ножницами, с мыльницей и расческой, если все это у него отнимают, все остается за границей «нельзя»?
Она не выдерживала, начинала кричать, что он затирает ее, что ей ничего не принадлежит в этом доме, что даже ребенка она не может считать своим и воспитывать по-своему. Никифор начинал плакать, колотил кулачками то одного, то другого. Отец с готовностью принимал стойку на коленях и отвечал серией нежнейших апперкотов. Мать прерывала схватку неравных весовых категорий и уносила брыкающегося бойца за канаты, в безопасное «нельзя».
Она не умела радоваться их богатству. Ни дом, ни цветущий страховой бизнес, ни потиражные за книги о приключениях «Вавилонии», ни радиотелевизионные гонорары, ни поступления от фирмы «Пиргорой» (холодильник для путешествующих кошатников пользовался большим спросом, и адмирал Козулин щедро отчислял изобретателю по два цента с каждой банки, вскрытой часовым механизмом) не доставляли ей никакого удовольствия. Она начала экономить на мелочах. Вырезала двадцатицентовые купоны из газет и журналов и потом с гордостью подсчитывала свой выигрыш после каждой поездки в магазин. Старательно прятала в холодильник остатки еды. Подавала на стол остатки курицы и на второй, и на третий день. Кусок хлеба должен был зачерстветь до стука, ломтик колбасы – украситься зеленым пятном, прежде чем она соглашалась выбросить их.
Ей хотелось зарабатывать что-то самой. Антон не противился ей в этом. Она пыталась давать уроки русского на дому, и знакомые изо всех сил старались помочь ей находить учеников. Но ученики почему-то не задерживались долго. Антон позвонил одной студентке и напрямую спросил, что заставило ее прекратить занятия. Ведь плата была такая ничтожная.
– Ваша жена слишком переживает мои ошибки, – честно созналась та. – Можно подумать, что земля разверзнется под ногами, если я скажу «слухал» вместо «слушал». Она останавливает и поправляет меня почти на каждом слове. Так мне не подготовиться за месяц к поездке в Москву.
«И здесь – то же. Все то же самое, – думал Антон. – Погоня за абсолютной правильностью. Неважно, какой ценой. Правильные слова, правильные чувства, правильный режим, правильные дети…»
Она пыталась понять его.
– Ты хочешь сказать, что я должна быть более спонтанной? Что должна давать больше воли себе и другим? Что имею право каждый раз поступать в соответствии со своими эмоциями? Что все они – абсолютно все! – имеют право на существование. Мелкие, злобные, недолговечные, гадкие, корыстные – все-все? Ты хочешь, чтобы я сию минуту выразила себя до конца, дала себе полную эмоциональную разрядку? Но тогда тебе лучше отойти в другой угол кухни. И забрать с собой эту тяжелую сковородку. И этот утюг. И запереть ящик буфета с ножами. И взять в руки большую-большую подушку с турецкого дивана. Способную принять удар миски с супом.
Он видел – она не шутит. Обида разрасталась в ней день за днем. Теснила любовь. Порой ему начинало казаться, что ее обида сливалась с любовью, делалась знаком особой близости. Ведь она никогда не обижалась на других, на посторонних. Только на него. Его слова и поступки не могли быть причиной обиды. Ибо слова и поступки были разными, а обида жила все время, одна и та же, то сильнее, то слабее. Обида на то, что мы сейчас в одной комнате, но ты не со мной. Что я рядом, а ты смотришь в сторону. Что смотришь на меня, но не улыбаешься. Что улыбаешься, но не идешь ко мне. Что идешь ко мне, но не обнимаешь. Что обнимаешь, но не раздеваешь. Что раздеваешь, но не дрожишь от счастья. Что дрожишь от счастья, но через минуту это кончится. Что вот это кончилось, и ты уже не во мне, и тебя опять куда-то уносит.
Может быть, она ждала, что он когда-нибудь ответит ей тем же? Что обидится на нее за что-нибудь горько, тяжело, до слез? И их обиды кинутся друг к другу и сольются в нерасторжимом навеки объятии? Может быть, обида сделалась единственно доступной ей формой душевного касания, любовного осязания? Но как он мог помочь ей в этом?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142