Я не могу забыть о тебе ни на секунду, даже если хотел бы!
– …забываешь так же, как ты забыл о собственной дочери…
– Я? Я, проплывший за ней четыре тысячи миль?!
– …ты, наверно, умеешь помнить только дальних и забываешь о ближних…
– Это неправда, неправда, неправда!
– …но теперь я стану для тебя дальняя-дальняя, и ты будешь помнить меня долго-долго… Правда? будешь? Нет, словами! Не кивай – скажи словами!..
Он сказал.
И вот они едут втроем в машине. Совсем родные, совсем чужие. Еще не простившиеся и уже расставшиеся. Нежная семья, составленная из отца, дочери, любовной горошины, третьего-лишнего, матери-мачехи и нерожденного брата в ее мандариновом животе. Посторонние люди, которые жили друг без друга и проживут впредь. «Как по нашему по полю три дорожки иде врозь…» Три дорожки иде врозь от камня с надписями, и каждый уже ступил на свою.
Грунт не поспевает впитывать в себя падающую с неба воду, и она вспухает повсюду бурлящими морями, мчится грязевыми реками. Крохотный мирок сухого тепла катит внутри потопа, неправдоподобный и упорный, как птичье гнездо на колесах.
Антон сидит на заднем сиденье рядом с Голдой. Держит ее за плечи. В руках у нее пачка библиотечных карточек. Она так испуганно огорчилась, когда ее оторвали от задания. Пришлось поспешно переписать ей на карточки имена авторов хотя бы от русского «А» до английского «F». Теперь она сможет продолжить работу в лагере.
Она и сейчас уже сортирует их, разложив на коленях. Она вся погружена в это занятие. Суслик спрятался в свою норку, окружил себя прочной стенкой сиюминутных забот. За этой стенкой можно переждать, пересидеть все беды. Можно далее не пытаться узнать, что произошло, отчего прервалась работа, почему нужно срочно ехать обратно, почему такое напряжение висит в воздухе.
Антон пытается разговаривать с ней, расспрашивает о последних месяцах. Она роняет односложные «да», «нет», «немножко», «там видно будет». Или вдруг поворачивает к нему лицо, предостерегающе показывает глазами на сидящую впереди Меладу. «Курс подозрительности» – пятерка. «Курс недоверия» – пятерка с плюсом. Она всегда умела вырваться в отличницы. Даже если было не очень нужно.
Машина останавливается у черного от дождя дома.
– Уже приехали? – спрашивает Антон.
– Еще нет. Это перекресток, у которого нужно свернуть к лагерю. Но я не хочу, чтобы вас видели там.
– Разве теперь это имеет значение?
– Для Голды так будет лучше. Да и для меня тоже. Это здание местной почты. Вы можете подождать меня внутри.
Антон повернулся к дочери. Нагнулся поцеловать.
Она отшатнулась. Казалось, до нее только сейчас дошел смысл происходящего. Она затрясла головой и несколько раз сказала «нет».
– Я ничего не могу поделать, родная, – сказал Антон. – Мне приказано срочно выметаться. Чем-то я рассердил важных начальников. Но если ты решишь, что с тебя довольно, ты немедленно сможешь уехать. Вот хоть сейчас – напиши в этом блокноте заявление, поставь подпись, и я по возвращении немедленно передам его в Агентство. Колеса завертятся, и мы вытащим тебя в два счета.
Голда снова замотала головой.
– Ты не понимаешь… Ты ничего про них не знаешь… Эти люди… Надпись загорается, и все роли меняются в секунду… – бормотала она.
Пальцы ее стискивали его руку с такой силой, что в памяти у него снова высветилась та давнишняя сцена: ее голова на клеенчатой подушке, ватный тампон, убирающий кровь с подбородка, игла хирурга, протыкающая мякоть губы, и потом прозрачная нить шнурует расходящиеся края раны, стягивает их обратно, а смелым девочкам нельзя, нельзя плакать, но ведь можно держать дэдди за руку? Крепко-крепко? Так чтобы и ему стало хоть немного больно? Чтобы он принял на себя хоть малую часть?
– О, дэдди, дэдди, дэдди…
Библиотечные карточки разлетелись по тесному пространству. Она прижалась лицом к его груди и начала тихо подвывать.
Она что-то говорила, но слов было не разобрать.
Подвывание перешло в тонкий пульсирующий стон. Как будто суслик понял, что зубастая лисья пасть прорвалась в норку, что вот она уже рядом и дальше нет смысла прятаться и таиться.
– Дэдди, дэдди, дэдди!..
Это было единственное слово, которое он мог разобрать. Все остальные сливались, мешались, захлебывались, тонули в шуме дождя. Но где-то ниже, на зверином, на рыбьем, дочеловеческом уровне этот прощальный вопль, видимо, можно было понять, услышать, расшифровать. Наверное, это нерожденный брат шевельнулся в ответ на крик о помощи. Наверное, это он, наверное, по его приказу левая нога онемевшей Мелады надавила на педаль сцепления. А правая рука передвинула рычаг коробки скоростей на цифру один. А правая ступня нажала на газ.
Заметались внутри цилиндров горячие масляные поршни.
Застучали гладкие кулачки.
Ярко заискрились электрические свечи.
Закрутился крепкий карданный вал.
Завертелись колеса, расплескали дождевое море, прокатились мимо здания почты, мимо нужного – ненужного – ненавистного – перекрестка и помчались дальше вперед, туда, где в просвете между тучами…
Радиопередача, задуманнаяво время проезда мимо станции дно
(Отцов – в тюрьмы)
Однажды, в прошлой жизни, я встретил человека. Он был убит горем. Его сын сидел в тюрьме. Человек не рассказывал, какое преступление совершил сын.
– Это неважно, – говорил он. – Может быть, он ограбил бедную старуху. Или богатый банк. Может быть, задавил кого-нибудь и удрал, не оказав помощи. Может, поджег дом, пытаясь получить страховку. Или захватил самолет с заложниками. Суть в том, что виноват во всем я. И я должен занять его место в тюрьме или, по крайней мере, рядом с ним. Но наша нелепая судебная система не признает этого очевидного факта. Я предлагал себя много раз судьям и тюремщикам. Но они только отправляют меня к психиатру.
Спорить с этим человеком было невозможно. Он был абсолютно уверен в своей виновности. Он говорил, что всякий человек, родивший ребенка, тем самым заранее принимает на себя ответственность за все его будущие проступки.
– Не имеет никакого значения, как вы его воспитывали, – говорил он. – Если вы были строгим отцом, наказывали сына за дурные поступки, ставили в угол, дергали за ухо, пороли ремнем, он возненавидит вашу силу, ваши углы и ремни. Его изуродованная и стиснутая воля будет искать выхода в нарушении запретов, будет тянуться к свободе любой ценой, даже к свободе совершить преступление. Если вы были добры, если пытались воздействовать на него, призывая в свидетели справедливость, честность, сострадание, он может возненавидеть справедливость, честность и сострадание, ибо для него это опять же будут только стены загона, в котором вы вечно пытаетесь удержать его.
Ясно, что и в бегстве нет для вас спасения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142
– …забываешь так же, как ты забыл о собственной дочери…
– Я? Я, проплывший за ней четыре тысячи миль?!
– …ты, наверно, умеешь помнить только дальних и забываешь о ближних…
– Это неправда, неправда, неправда!
– …но теперь я стану для тебя дальняя-дальняя, и ты будешь помнить меня долго-долго… Правда? будешь? Нет, словами! Не кивай – скажи словами!..
Он сказал.
И вот они едут втроем в машине. Совсем родные, совсем чужие. Еще не простившиеся и уже расставшиеся. Нежная семья, составленная из отца, дочери, любовной горошины, третьего-лишнего, матери-мачехи и нерожденного брата в ее мандариновом животе. Посторонние люди, которые жили друг без друга и проживут впредь. «Как по нашему по полю три дорожки иде врозь…» Три дорожки иде врозь от камня с надписями, и каждый уже ступил на свою.
Грунт не поспевает впитывать в себя падающую с неба воду, и она вспухает повсюду бурлящими морями, мчится грязевыми реками. Крохотный мирок сухого тепла катит внутри потопа, неправдоподобный и упорный, как птичье гнездо на колесах.
Антон сидит на заднем сиденье рядом с Голдой. Держит ее за плечи. В руках у нее пачка библиотечных карточек. Она так испуганно огорчилась, когда ее оторвали от задания. Пришлось поспешно переписать ей на карточки имена авторов хотя бы от русского «А» до английского «F». Теперь она сможет продолжить работу в лагере.
Она и сейчас уже сортирует их, разложив на коленях. Она вся погружена в это занятие. Суслик спрятался в свою норку, окружил себя прочной стенкой сиюминутных забот. За этой стенкой можно переждать, пересидеть все беды. Можно далее не пытаться узнать, что произошло, отчего прервалась работа, почему нужно срочно ехать обратно, почему такое напряжение висит в воздухе.
Антон пытается разговаривать с ней, расспрашивает о последних месяцах. Она роняет односложные «да», «нет», «немножко», «там видно будет». Или вдруг поворачивает к нему лицо, предостерегающе показывает глазами на сидящую впереди Меладу. «Курс подозрительности» – пятерка. «Курс недоверия» – пятерка с плюсом. Она всегда умела вырваться в отличницы. Даже если было не очень нужно.
Машина останавливается у черного от дождя дома.
– Уже приехали? – спрашивает Антон.
– Еще нет. Это перекресток, у которого нужно свернуть к лагерю. Но я не хочу, чтобы вас видели там.
– Разве теперь это имеет значение?
– Для Голды так будет лучше. Да и для меня тоже. Это здание местной почты. Вы можете подождать меня внутри.
Антон повернулся к дочери. Нагнулся поцеловать.
Она отшатнулась. Казалось, до нее только сейчас дошел смысл происходящего. Она затрясла головой и несколько раз сказала «нет».
– Я ничего не могу поделать, родная, – сказал Антон. – Мне приказано срочно выметаться. Чем-то я рассердил важных начальников. Но если ты решишь, что с тебя довольно, ты немедленно сможешь уехать. Вот хоть сейчас – напиши в этом блокноте заявление, поставь подпись, и я по возвращении немедленно передам его в Агентство. Колеса завертятся, и мы вытащим тебя в два счета.
Голда снова замотала головой.
– Ты не понимаешь… Ты ничего про них не знаешь… Эти люди… Надпись загорается, и все роли меняются в секунду… – бормотала она.
Пальцы ее стискивали его руку с такой силой, что в памяти у него снова высветилась та давнишняя сцена: ее голова на клеенчатой подушке, ватный тампон, убирающий кровь с подбородка, игла хирурга, протыкающая мякоть губы, и потом прозрачная нить шнурует расходящиеся края раны, стягивает их обратно, а смелым девочкам нельзя, нельзя плакать, но ведь можно держать дэдди за руку? Крепко-крепко? Так чтобы и ему стало хоть немного больно? Чтобы он принял на себя хоть малую часть?
– О, дэдди, дэдди, дэдди…
Библиотечные карточки разлетелись по тесному пространству. Она прижалась лицом к его груди и начала тихо подвывать.
Она что-то говорила, но слов было не разобрать.
Подвывание перешло в тонкий пульсирующий стон. Как будто суслик понял, что зубастая лисья пасть прорвалась в норку, что вот она уже рядом и дальше нет смысла прятаться и таиться.
– Дэдди, дэдди, дэдди!..
Это было единственное слово, которое он мог разобрать. Все остальные сливались, мешались, захлебывались, тонули в шуме дождя. Но где-то ниже, на зверином, на рыбьем, дочеловеческом уровне этот прощальный вопль, видимо, можно было понять, услышать, расшифровать. Наверное, это нерожденный брат шевельнулся в ответ на крик о помощи. Наверное, это он, наверное, по его приказу левая нога онемевшей Мелады надавила на педаль сцепления. А правая рука передвинула рычаг коробки скоростей на цифру один. А правая ступня нажала на газ.
Заметались внутри цилиндров горячие масляные поршни.
Застучали гладкие кулачки.
Ярко заискрились электрические свечи.
Закрутился крепкий карданный вал.
Завертелись колеса, расплескали дождевое море, прокатились мимо здания почты, мимо нужного – ненужного – ненавистного – перекрестка и помчались дальше вперед, туда, где в просвете между тучами…
Радиопередача, задуманнаяво время проезда мимо станции дно
(Отцов – в тюрьмы)
Однажды, в прошлой жизни, я встретил человека. Он был убит горем. Его сын сидел в тюрьме. Человек не рассказывал, какое преступление совершил сын.
– Это неважно, – говорил он. – Может быть, он ограбил бедную старуху. Или богатый банк. Может быть, задавил кого-нибудь и удрал, не оказав помощи. Может, поджег дом, пытаясь получить страховку. Или захватил самолет с заложниками. Суть в том, что виноват во всем я. И я должен занять его место в тюрьме или, по крайней мере, рядом с ним. Но наша нелепая судебная система не признает этого очевидного факта. Я предлагал себя много раз судьям и тюремщикам. Но они только отправляют меня к психиатру.
Спорить с этим человеком было невозможно. Он был абсолютно уверен в своей виновности. Он говорил, что всякий человек, родивший ребенка, тем самым заранее принимает на себя ответственность за все его будущие проступки.
– Не имеет никакого значения, как вы его воспитывали, – говорил он. – Если вы были строгим отцом, наказывали сына за дурные поступки, ставили в угол, дергали за ухо, пороли ремнем, он возненавидит вашу силу, ваши углы и ремни. Его изуродованная и стиснутая воля будет искать выхода в нарушении запретов, будет тянуться к свободе любой ценой, даже к свободе совершить преступление. Если вы были добры, если пытались воздействовать на него, призывая в свидетели справедливость, честность, сострадание, он может возненавидеть справедливость, честность и сострадание, ибо для него это опять же будут только стены загона, в котором вы вечно пытаетесь удержать его.
Ясно, что и в бегстве нет для вас спасения.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142