Таких испытаний у него больше не будет. Терять ему больше некого, кроме разве жены. Но жена много моложе его, и здоровье у нее отличное. Академик потушил свет в кабинете и обошел квартиру, щелкая по дороге выключателями. Он давно уже заметил, что после полуночи электрический свет становится каким-то мертвым, обостряя чувство одиночества и безнадежности. Войдя в спальню, он не стал зажигать свет. Он никогда этого не делал, боясь разбудить жену. Кровать его стояла в противоположном углу, у самого окна. Академик бесшумно разделся в темноте, надел только пижамную куртку и Скользнул в прохладную постель. Спать не хотелось, усталости он не чувствовал, сознание было ясным, как будто день только начинался. Можно подумать, что в старости есть что-то от бессмертия, размышлял он. Неотвязные мысли, которые он надеялся оставить в кабинете, здесь по-прежнему обуревали его. Последнее десятилетие он работал над структурой антител. И все чаще и чаще его мучила нелепая мысль, что антитела, эта безымянная армия, которая всегда на страже, всегда готова пожертвовать собой, когда-нибудь превратится в гвардию Калигулы, готовую посягнуть на своего императора. Думая об этом, он чувствовал, что по телу у него бегут мурашки.
Но хватит об этом, нужно думать о другом, все равно о чем. Утром он попросил жену купить ему летние туфли, любые, лишь бы с дырочками, чтобы не парить ноги. Наталия ответила, что академику не пристало носить любые, но все же отправилась в магазин и, как всегда, вернулась рассерженная. То, что есть в продаже, сказала она, годится только для зеленщиков или официантов в летних пивнушках. «Так дорого?» — пошутил он, но она не поняла шутки и продолжала ворчать. Каждый год ездит человек по всяким там конгрессам и симпозиумам и не может купить себе хотя бы те мелочи, которые ему необходимы. Ни приличных запонок, ни нарядной белой рубашки для официальных приемов. Нет даже… Он благоразумно молчал. А мог бы и ответить. Мог бы, например, сказать ей, что за границей вся его валюта уходит на косметику, на разные там помады и биокремы из тех, что покупает себе Жаклин Кеннеди… Мог бы, но смолчал…
Академик усмехнулся и взглянул в сторону жены. Мрак в комнате словно бы рассеялся, теперь он видел гораздо лучше. Наталия, как всегда, спала на спине, открыв плечи. Голова ее была туго затянута кружевной косынкой, как она это делала иногда во время приступов мигрени. Спала она всегда очень тихо, даже дыханья не было слышно. Вскоре глаза у него совсем свыклись с темнотой, он увидел ее красивый профиль, крупноватый нос, строго очерченные губы — жена и во сне выглядела такой же сильной и властной, как днем. Она лежала бледная и неподвижная, словно статуя, и весь ее вид словно бы излучал притихшую вечность. Иногда по утрам его удивляла ее бледность, словно ни капли крови не было в ее невидимых бесцветных венах. Такими же бледными, почти белыми бывали у нее и губы, но через четверть часа, проведенных перед зеркалом с кисточкой и красками, лицо ее становилось совершенно нормальным.
Он вздохнул и закрыл глаза. И вдруг его охватила какая-то непонятная тревога, настолько тягостная, что всякое желание спать окончательно пропало. Обернувшись, он еще раз взглянул на ее кровать — ничего, жена спала как всегда. Но тревога не утихала, даже еще больше усилилась. Совершенно нелепая мысль, но что из этого, ее ведь так легко опровергнуть! Легко, хотя и глупо. Борясь с собой, он полежал еще несколько минут, потом встал и тихонько подкрался к ее кровати. Он ведет себя просто смешно, сейчас жена откроет свои фарфоровые глаза и сердито рявкнет что-нибудь своим низким и глубоким голосом львицы. Все женщины, наверное, звереют, когда кто-нибудь посягнет на их сон. Кто-нибудь чужой, подумал он внезапно. Не собственные их дети, не младенцы, ревущие ночи напролет, не сыновья, когда они пьяные приходят домой под утро, и не дочери, возвращающиеся с заплаканными глазами и изодранными блузками. Затаив дыхание, он коснулся ее лба кончиками худых пальцев. Ледяной холод сжал сердце. Наталия была мертва. Тогда он попытался нащупать пульс. Пустое, она была мертва, может быть, уже много часов, мертва, мертва, мертва.
Ноги стали ватными. Пришлось сесть. Потом он никак не мог вспомнить, сколько же времени он просидел так — минуты, часы? Мир словно бы исчез. Самое страшное, что в сердце у него не было ничего — ни горя, ни тоски, ни боли, ни даже самой обычной человеческой жалости. Он был похож в эти минуты на пустое, сломанное чучело, в котором нет ничего, кроме сухой, бесчувственной соломы.
Наконец он немного пришел в себя. Первым его живым чувством был ужас. Но вскоре и ужас исчез так же внезапно, как появился. За свою жизнь академик видел немало трупов, это не могло его испугать. Но его охватило такое изнеможение, такая опустошенность, что просто не было сил сдвинуться с места. И лишь одно ощущение владело им — беспредельное и мучительное одиночество. Он понимал только, что нужно уйти отсюда, позвать человека, любого человека, все равно кого, только не оставаться один на один с царящей тут смертью. Собрав всю волю, он поднялся с неустойчивого табурета и зажег свет, молочно-белый абажур ослепительно вспыхнул. Он не оглянулся, чтобы увидеть ее, теперешнюю, при свете — одна эта мысль наполнила его ужасом. Выйдя из спальни, он пошел по квартире, одну за другой зажигая все лампы. Потом снова уселся за письменный стол, пододвинул телефон и беспомощно замер.
В этом мире у него уже не было ни друзей, ни близких. Многие умерли, а старость прервала связь с теми последними, кто еще оставался в живых. Старость не любит видеть в других себя, свои угасшие глаза, свою деревянную походку, она всегда страшно одинока, если только не находит какого-то смысла в себе самой. У него не было даже записной книжки с телефонами, он уже никому не звонил, хотя ему все еще звонили. Может, все-таки вызвать… но ведь это несправедливо, даже жестоко! Сашо совсем еще мальчик, зачем ему смотреть на трупы?
Он сухо глотнул и стал набирать номер. Не было никакой надежды разбудить там кого-нибудь в такое время, но он беспомощно все вертел и вертел диск. Послышались длинные гудки, он ждал, с трудом удерживая обессилевшей рукой трубку возле уха. И вдруг раздался сонный мужской голос:
— Кто это?
— Это ты, Сашо? — спросил академик.
Юноша на том конце провода не узнал голоса, так он изменился.
— Я. Кто говорит?
— Дядя, — ответил он.
— А, это ты! — ему показалось, что юношеский голос зазвучал обрадованно. — Что-нибудь случилось?
— Да, случилось, — ответил академик. — Твоя тетка умерла.
Что-то щелкнуло, словно трубка упала на рычаг.Но тут же снова раздался голос, на этот раз встревоженный:
— Что ты говоришь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120
Но хватит об этом, нужно думать о другом, все равно о чем. Утром он попросил жену купить ему летние туфли, любые, лишь бы с дырочками, чтобы не парить ноги. Наталия ответила, что академику не пристало носить любые, но все же отправилась в магазин и, как всегда, вернулась рассерженная. То, что есть в продаже, сказала она, годится только для зеленщиков или официантов в летних пивнушках. «Так дорого?» — пошутил он, но она не поняла шутки и продолжала ворчать. Каждый год ездит человек по всяким там конгрессам и симпозиумам и не может купить себе хотя бы те мелочи, которые ему необходимы. Ни приличных запонок, ни нарядной белой рубашки для официальных приемов. Нет даже… Он благоразумно молчал. А мог бы и ответить. Мог бы, например, сказать ей, что за границей вся его валюта уходит на косметику, на разные там помады и биокремы из тех, что покупает себе Жаклин Кеннеди… Мог бы, но смолчал…
Академик усмехнулся и взглянул в сторону жены. Мрак в комнате словно бы рассеялся, теперь он видел гораздо лучше. Наталия, как всегда, спала на спине, открыв плечи. Голова ее была туго затянута кружевной косынкой, как она это делала иногда во время приступов мигрени. Спала она всегда очень тихо, даже дыханья не было слышно. Вскоре глаза у него совсем свыклись с темнотой, он увидел ее красивый профиль, крупноватый нос, строго очерченные губы — жена и во сне выглядела такой же сильной и властной, как днем. Она лежала бледная и неподвижная, словно статуя, и весь ее вид словно бы излучал притихшую вечность. Иногда по утрам его удивляла ее бледность, словно ни капли крови не было в ее невидимых бесцветных венах. Такими же бледными, почти белыми бывали у нее и губы, но через четверть часа, проведенных перед зеркалом с кисточкой и красками, лицо ее становилось совершенно нормальным.
Он вздохнул и закрыл глаза. И вдруг его охватила какая-то непонятная тревога, настолько тягостная, что всякое желание спать окончательно пропало. Обернувшись, он еще раз взглянул на ее кровать — ничего, жена спала как всегда. Но тревога не утихала, даже еще больше усилилась. Совершенно нелепая мысль, но что из этого, ее ведь так легко опровергнуть! Легко, хотя и глупо. Борясь с собой, он полежал еще несколько минут, потом встал и тихонько подкрался к ее кровати. Он ведет себя просто смешно, сейчас жена откроет свои фарфоровые глаза и сердито рявкнет что-нибудь своим низким и глубоким голосом львицы. Все женщины, наверное, звереют, когда кто-нибудь посягнет на их сон. Кто-нибудь чужой, подумал он внезапно. Не собственные их дети, не младенцы, ревущие ночи напролет, не сыновья, когда они пьяные приходят домой под утро, и не дочери, возвращающиеся с заплаканными глазами и изодранными блузками. Затаив дыхание, он коснулся ее лба кончиками худых пальцев. Ледяной холод сжал сердце. Наталия была мертва. Тогда он попытался нащупать пульс. Пустое, она была мертва, может быть, уже много часов, мертва, мертва, мертва.
Ноги стали ватными. Пришлось сесть. Потом он никак не мог вспомнить, сколько же времени он просидел так — минуты, часы? Мир словно бы исчез. Самое страшное, что в сердце у него не было ничего — ни горя, ни тоски, ни боли, ни даже самой обычной человеческой жалости. Он был похож в эти минуты на пустое, сломанное чучело, в котором нет ничего, кроме сухой, бесчувственной соломы.
Наконец он немного пришел в себя. Первым его живым чувством был ужас. Но вскоре и ужас исчез так же внезапно, как появился. За свою жизнь академик видел немало трупов, это не могло его испугать. Но его охватило такое изнеможение, такая опустошенность, что просто не было сил сдвинуться с места. И лишь одно ощущение владело им — беспредельное и мучительное одиночество. Он понимал только, что нужно уйти отсюда, позвать человека, любого человека, все равно кого, только не оставаться один на один с царящей тут смертью. Собрав всю волю, он поднялся с неустойчивого табурета и зажег свет, молочно-белый абажур ослепительно вспыхнул. Он не оглянулся, чтобы увидеть ее, теперешнюю, при свете — одна эта мысль наполнила его ужасом. Выйдя из спальни, он пошел по квартире, одну за другой зажигая все лампы. Потом снова уселся за письменный стол, пододвинул телефон и беспомощно замер.
В этом мире у него уже не было ни друзей, ни близких. Многие умерли, а старость прервала связь с теми последними, кто еще оставался в живых. Старость не любит видеть в других себя, свои угасшие глаза, свою деревянную походку, она всегда страшно одинока, если только не находит какого-то смысла в себе самой. У него не было даже записной книжки с телефонами, он уже никому не звонил, хотя ему все еще звонили. Может, все-таки вызвать… но ведь это несправедливо, даже жестоко! Сашо совсем еще мальчик, зачем ему смотреть на трупы?
Он сухо глотнул и стал набирать номер. Не было никакой надежды разбудить там кого-нибудь в такое время, но он беспомощно все вертел и вертел диск. Послышались длинные гудки, он ждал, с трудом удерживая обессилевшей рукой трубку возле уха. И вдруг раздался сонный мужской голос:
— Кто это?
— Это ты, Сашо? — спросил академик.
Юноша на том конце провода не узнал голоса, так он изменился.
— Я. Кто говорит?
— Дядя, — ответил он.
— А, это ты! — ему показалось, что юношеский голос зазвучал обрадованно. — Что-нибудь случилось?
— Да, случилось, — ответил академик. — Твоя тетка умерла.
Что-то щелкнуло, словно трубка упала на рычаг.Но тут же снова раздался голос, на этот раз встревоженный:
— Что ты говоришь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120