» (Не так ли всех нас окликают голоса ушедших из мира, словно бы проверяют, на земле ли мы, храним ли память?) Матвей в испуге выдавил раму, они с матерью вылезли и бросились к соседу, подняли того на ноги: пойдем-де к нам, бабушка из гроба встала. Тот не поверил россказням, но, пожалев ночных внезапных гостей, отправился, однако, в дом покоенки. Дверь в бабушкину комнату действительно оказалась открытой, но усопшая лежала в гробу так же, как и оставили ее с вечера.
Когда Матвей, бородатый мужчина исполинского сложения, холодея от воспоминаний, поведал эту историю, Бурнашов, скоро справившись с внезапным волнением, объяснил, что, очевидно, крюк был насажен слишком туго и его выперло из проушины, что все дело, к сожалению, лишь в нашей психике, что, собственно, сама природа не таит противу нас никакого зла иль тайного умысла, и мы лишь мстим себе за свое недоверие к матери сырой земле. На эти слова Матвей недоверчиво, с легкой иронией улыбнулся; ведь коли живет сокровенная тайна, подумал он, то и бог есть на свете. И всякая, даже крохотная нераскрытая тайна не есть ли разлитый дух божий, властвующий, дозорящий и пекущийся о всех, живущих на миру?
* * *
«Буржуйка» скоро раскалилась. Наварили картох, открыли кильку в томате. Таким бы мужикам ростом под притолоку после кузнечной работы впору бы оковалок мяса фунтов на шесть да гречишной каши чугун и чайник заварки, чтобы залить тоскующее нутро. А тут, обжигаясь, перекидывая с ладони на ладонь, торопливо облупливали картохи и, макая в крупную серую соль, насыпанную горкою на голую столетию, жадно наглотались, как утки, утоляя голод и смиряя азартный блеск в глазах, и сразу осоловели, опали, расплылись по лавке, отдыхая всем намаянным телом. Господи, как знакомо это чувство Бурнашову и сколь радостно, неповторимо оно, и всякий раз новое во всех, будто бы повторяющихся ощущениях, и никогда нет от него пресыщенности; словно задубелая шкура отслоилась от мослов и дала простор и волю скованному ярмом телу.
Всякая работа хороша не только своим азартом, внезапным вдохновением и плодами труда, но и прекрасным чувством усталости, кончающейся обвальным запойным сном… Подперев голову ладонями, Бурнашов с внезапным умилением вглядывался в трудников как бы извне, из темени, отчетливо видимых, без утайки и коварства распахнутых для постороннего любования. И ни капли раздражения и мстительной злобы, свойственной человеку мелкому и самовлюбленному, когда он, наработавшись, возвращается в семью и начинает тиранить домочадцев. И снедь-то скупая, монастырская, безо всякой причуды и игры, да и перед кем играть здесь, в мрачных монастырских стенах? Так, значит, им воистину хорошо тут? – обожгла догадка. Не ошибся лукавый цыган: вот они, счастливые люди. Но кого они мне напоминают сейчас, не иноков же, не причетников-келейщиков? Слишком много плоти и неизлитой страсти, и даже изнурительное послушание не иссушает их телес. Не братья ли они Гришане спасовскому, моему неразлучному, неунывающему соседу, что ближе брата мне и куда роднее? Вот кого не хватало все эти дни, безыскусственного, простого человека, воистину ценящего жизнь. Простоты нет в людях; подскажите, сердешные, куда подевалась простота отношений? Всюду какая-то игра, натуга, неискренность; боже мой, никогда еще так умело и значительно не жонглировали словами. Я с каждым днем убеждаюсь, что Гришаня куда милее сотен интеллигентов, истекающих словами и умудряющихся на этих необязательных словесах безбедно жить. Гришаня делает конкретное дело: он строит изгородь, возится у хлева, с пяти утра уже тюкает топором, постоянно подновляя что-то и пристраивая, он валит лес, пашет землю, подстригает волосы, ловит рыбу, обкладывает баранов, режет коров, набивает колбасу, изузоривает наличники, кроит из жести дымницы, починяет сапоги, строит детей, пьет вино, часто матерится и поет песни под тульскую гармонику, уронив голову на хромку и призакрыв глаза. Еще он косит сено и понемногу плутует, рубит избы и складывает печи, водит пчел и искусно врет. Этот Гришаня Самсонов, мой брат из братьев, знает и умеет столько, сколько не суметь и сотням городских жителей с их богатым мудреным знаньем, которым, однако, Гришаня открыто завидует. Вообще сила конкретного труда неизъяснима и необъяснима: он вызывает усталость, и истома нашего тела не есть страдание и мука, но побуждение к новым трудам. Вот я сейчас потрудился в кузне, разглядываю мирных людей и думаю: господи, как мне хорошо, какая во мне сила и тяга к дальнейшей жизни. Я завидую Гришане и умиляюсь им, сам же он почитает город за райские кущи, ублажающие лишь избранных; оттого и сыновей своих спровадил туда, и те, удоволенные городом, изредка навещают Спас с уже иным, благодушно-ироническим взором. И не убог ли он, Гришаня Самсонов, с обгорелым своим впалым личиком, изъеденным оспинами, с рыхловатым носом сапожком и шишкою, торчащей на безволосом темечке, с прибаутками и постоянной веселостью на лице; сыновья и смотрят на него ныне как на убогонького и помыкают при всякой нужде, довольные, преуспевшие и далеко обогнавшие своего папашку. Я завидую Гришане, а тот завидует мне и с некоторой подобострастностью ловит каждое слово, почитая его за науку, будто бы обладающую особой всеобъемлющей силой. Все мы чего-то хотим и куда-то рвемся, искрутились в бараний рог, и пуповина, вяжущая к родовому огнищу, истончилась до паутинки, и бог один знает, чем только и крепимся воедино, не рассыпаясь в прах по лицу земли, как вовсе чужие и ненавистные. Не из этой ли боязни помертветь душою и помчались эти дюжие молодцы в поисках избранного места, чтобы утишиться и окротеть, соскоблить шелуху самодовольства и сытости? Чего бы им-то не жить в городах, верно? Один при ювелирном деле, когда золотая пыль, хочешь того иль нет, невольно пристанет к пальцам и нальет мошну; а другой при ковке лошадей на бегах, где нет отбою от мохнатых, ловящих легкую надувную деньгу. А они вот поперлись монастырь подымать… Малое льнет к скопу до той поры, пока в коме не ослабнут связующие силы. Не есть ли человек та самая влага, кочующая от земли в поднебесье и обратно; как ни едина, ни впечатляюща туча, но осыпается она по зернам, по семени, а после небеса снова собирают урожай с земли, копят новый облак, чтобы посеять заново. Так неужель человечье сословие должно распадаться, рассеиваться, как грозовая туча? Да нет же, нет! Это я никуда не прирасту, везде лишний, потому и сочиняю невесть что…
«Один рот, да и тот дерет. Ох-хо-хонюшки». – У Матвея повело рот. Он перекрестился, стянул кирзачи и полез на полати, взбил кулаком изголовье, мгновенно затих, мирно посапывая. Воздух в келейке загустел, стало невпродых, отпахнули дверцу, и в черный притвор вместе со сквозняком, казалось, потянулись чередою незримые духи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125
Когда Матвей, бородатый мужчина исполинского сложения, холодея от воспоминаний, поведал эту историю, Бурнашов, скоро справившись с внезапным волнением, объяснил, что, очевидно, крюк был насажен слишком туго и его выперло из проушины, что все дело, к сожалению, лишь в нашей психике, что, собственно, сама природа не таит противу нас никакого зла иль тайного умысла, и мы лишь мстим себе за свое недоверие к матери сырой земле. На эти слова Матвей недоверчиво, с легкой иронией улыбнулся; ведь коли живет сокровенная тайна, подумал он, то и бог есть на свете. И всякая, даже крохотная нераскрытая тайна не есть ли разлитый дух божий, властвующий, дозорящий и пекущийся о всех, живущих на миру?
* * *
«Буржуйка» скоро раскалилась. Наварили картох, открыли кильку в томате. Таким бы мужикам ростом под притолоку после кузнечной работы впору бы оковалок мяса фунтов на шесть да гречишной каши чугун и чайник заварки, чтобы залить тоскующее нутро. А тут, обжигаясь, перекидывая с ладони на ладонь, торопливо облупливали картохи и, макая в крупную серую соль, насыпанную горкою на голую столетию, жадно наглотались, как утки, утоляя голод и смиряя азартный блеск в глазах, и сразу осоловели, опали, расплылись по лавке, отдыхая всем намаянным телом. Господи, как знакомо это чувство Бурнашову и сколь радостно, неповторимо оно, и всякий раз новое во всех, будто бы повторяющихся ощущениях, и никогда нет от него пресыщенности; словно задубелая шкура отслоилась от мослов и дала простор и волю скованному ярмом телу.
Всякая работа хороша не только своим азартом, внезапным вдохновением и плодами труда, но и прекрасным чувством усталости, кончающейся обвальным запойным сном… Подперев голову ладонями, Бурнашов с внезапным умилением вглядывался в трудников как бы извне, из темени, отчетливо видимых, без утайки и коварства распахнутых для постороннего любования. И ни капли раздражения и мстительной злобы, свойственной человеку мелкому и самовлюбленному, когда он, наработавшись, возвращается в семью и начинает тиранить домочадцев. И снедь-то скупая, монастырская, безо всякой причуды и игры, да и перед кем играть здесь, в мрачных монастырских стенах? Так, значит, им воистину хорошо тут? – обожгла догадка. Не ошибся лукавый цыган: вот они, счастливые люди. Но кого они мне напоминают сейчас, не иноков же, не причетников-келейщиков? Слишком много плоти и неизлитой страсти, и даже изнурительное послушание не иссушает их телес. Не братья ли они Гришане спасовскому, моему неразлучному, неунывающему соседу, что ближе брата мне и куда роднее? Вот кого не хватало все эти дни, безыскусственного, простого человека, воистину ценящего жизнь. Простоты нет в людях; подскажите, сердешные, куда подевалась простота отношений? Всюду какая-то игра, натуга, неискренность; боже мой, никогда еще так умело и значительно не жонглировали словами. Я с каждым днем убеждаюсь, что Гришаня куда милее сотен интеллигентов, истекающих словами и умудряющихся на этих необязательных словесах безбедно жить. Гришаня делает конкретное дело: он строит изгородь, возится у хлева, с пяти утра уже тюкает топором, постоянно подновляя что-то и пристраивая, он валит лес, пашет землю, подстригает волосы, ловит рыбу, обкладывает баранов, режет коров, набивает колбасу, изузоривает наличники, кроит из жести дымницы, починяет сапоги, строит детей, пьет вино, часто матерится и поет песни под тульскую гармонику, уронив голову на хромку и призакрыв глаза. Еще он косит сено и понемногу плутует, рубит избы и складывает печи, водит пчел и искусно врет. Этот Гришаня Самсонов, мой брат из братьев, знает и умеет столько, сколько не суметь и сотням городских жителей с их богатым мудреным знаньем, которым, однако, Гришаня открыто завидует. Вообще сила конкретного труда неизъяснима и необъяснима: он вызывает усталость, и истома нашего тела не есть страдание и мука, но побуждение к новым трудам. Вот я сейчас потрудился в кузне, разглядываю мирных людей и думаю: господи, как мне хорошо, какая во мне сила и тяга к дальнейшей жизни. Я завидую Гришане и умиляюсь им, сам же он почитает город за райские кущи, ублажающие лишь избранных; оттого и сыновей своих спровадил туда, и те, удоволенные городом, изредка навещают Спас с уже иным, благодушно-ироническим взором. И не убог ли он, Гришаня Самсонов, с обгорелым своим впалым личиком, изъеденным оспинами, с рыхловатым носом сапожком и шишкою, торчащей на безволосом темечке, с прибаутками и постоянной веселостью на лице; сыновья и смотрят на него ныне как на убогонького и помыкают при всякой нужде, довольные, преуспевшие и далеко обогнавшие своего папашку. Я завидую Гришане, а тот завидует мне и с некоторой подобострастностью ловит каждое слово, почитая его за науку, будто бы обладающую особой всеобъемлющей силой. Все мы чего-то хотим и куда-то рвемся, искрутились в бараний рог, и пуповина, вяжущая к родовому огнищу, истончилась до паутинки, и бог один знает, чем только и крепимся воедино, не рассыпаясь в прах по лицу земли, как вовсе чужие и ненавистные. Не из этой ли боязни помертветь душою и помчались эти дюжие молодцы в поисках избранного места, чтобы утишиться и окротеть, соскоблить шелуху самодовольства и сытости? Чего бы им-то не жить в городах, верно? Один при ювелирном деле, когда золотая пыль, хочешь того иль нет, невольно пристанет к пальцам и нальет мошну; а другой при ковке лошадей на бегах, где нет отбою от мохнатых, ловящих легкую надувную деньгу. А они вот поперлись монастырь подымать… Малое льнет к скопу до той поры, пока в коме не ослабнут связующие силы. Не есть ли человек та самая влага, кочующая от земли в поднебесье и обратно; как ни едина, ни впечатляюща туча, но осыпается она по зернам, по семени, а после небеса снова собирают урожай с земли, копят новый облак, чтобы посеять заново. Так неужель человечье сословие должно распадаться, рассеиваться, как грозовая туча? Да нет же, нет! Это я никуда не прирасту, везде лишний, потому и сочиняю невесть что…
«Один рот, да и тот дерет. Ох-хо-хонюшки». – У Матвея повело рот. Он перекрестился, стянул кирзачи и полез на полати, взбил кулаком изголовье, мгновенно затих, мирно посапывая. Воздух в келейке загустел, стало невпродых, отпахнули дверцу, и в черный притвор вместе со сквозняком, казалось, потянулись чередою незримые духи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125