Старец взмахнул, и появился молодой юноша. Он держал что-то вроде скорпиона, зеленое ужасное существо. «Вот, – сказал старец, – твой грех. Будешь вести себя благочестиво, грех твой засохнет, как струп». И с этими словами старец и юноша исчезли, а Иван долго лежал и не мог снова уснуть. И стало ему вдруг невыносимо в городской сутолоке, и подался он в уединение, чтобы поднять заброшенный монастырь, и новая жизнь показалась ему за праздник.
Но ты, Бурнашов, верующий лишь в мать сыру землю и солнце над нею, что отыскиваешь здесь?..
Стены обители сузили мир до крохотного островка, укоротили взгляд, и огни селений, лежащих у подошвы холма вдоль речки Ворсклы, невидимые отсюда, не освежали души невольного посельщика. Но врата же настежь, никто не сторожит, не неволит тебя; ступай, Бурнашов, на волю, куда посылает смятенное сердце. Мирской ты человек, и слезящийся камень заброшенных народом строений тяготит твой ум, вызывая всякие скорбные мысли о грядущей смерти и бессмысленности бытия. Душою-то вроде бы напитался, ничем не удивишь твою дряблеющую, опадающую плоть, испытавшую всякого, и каждая перемена, случившаяся поутру, уже ввечеру будет утомительной, лишенной всякого смысла.
Брызнула крыса из-под ноги с противным визгом; мерзейшее, однако, существо. И к чему бы ей жить в заброшенной обители, где и сухой корочки не перепадет? Так нет, облюбовала тесные каморы крепостной стены, всякие куты и затулья, клети и подклетья церковных строений, чтобы напрочь выгрызть остатки души когда-то блиставшего храма, неизносимыми зубьями выточить ноздреватый камень, изладив долгие скрытые ходы и делая отсюда набеги на приречные деревни. Недолго водиться здесь пакости, этому торжествующему оборотню: с первой храмовой возженной свечою опадет и рассыплется ее таинственная власть.
Матвей посветил фонариком; крыса сидела на верхней ступени паперти и не убегала, лишь загривок ее встал горбиком, но в глазах, осмысленных и злобных, не было иного чувства, кроме презрения. «Ах ты поганка», – брезгливо вскричал Матвей и обломком кирпича запустил в сверкающие, полубезумные глаза. Тварь взвыла, запричитала тонко, убравшись в схорон и сзывая на помощь своих сожительниц; они примчались тут же и сожрали свою приятельницу, зарядившись ненавистью. «Крыса же не пускала нас на ночлег. Она держала оборону, – вдруг предположил Бурнашов. – Но кто-то ведь наслал ее и дал команду? Иная жизнь, полная страстей, бушует вокруг, вовсе незнаемая нами, а мы замкнулись на себе. Не бог же правит этой тварью и напускает на нас? Она – посланница иных сил, и как исключить их из внимания, когда тьма окружает, обнимает и держит в напряжении и страхе каждый нерв? Отчего крыса вызывает отвращение и безотчетный непонятный ужас, словно бы это существо само по себе обладает тайной, всепокоряющей силой, неслышно окружает нас и норовит взять в полон?..»
По лестнице поднимались тяжело, шаркая по ступеням, намаянные страдники, с нетерпением ожидающие забвения, фонарный луч выхватывал стертые плиты, в спину, в распахнутые настежь двери тянуло сквозняком. В келье запалили лампу, сразу запахло керосином, тьма отпрянула от стола, сгустившись в углах. Лампа с жестяным колпаком слегка покачивалась под сводом, и смутный овал света скользил по столешне, и всякая тень, родившаяся вдруг, обозначила потусторонних бесплотных людей, вызволенных из камня. Что только не привидится, не причудится в эти минуты, тем более если ты один и твое слабое дыханье, поглощаемое молчаливым камнем, кажется предсмертным? Чья душа прежде тлела здесь, сколько вздохов, мольб и молитвенных полубредовых стенаний, сколько слезливых умилений и причетов произнеслось в этих стенах и, сгорев, пеплом осыпалось на тесаный лещадный пол, смешавшись с копотью свечного огарка? Такое ли уж это легкое дело – жить в затворе? Ведь то бесовское воинство, что идет приступом, осаждает несчастного пустынника, собирается взять в полон – есть не что иное, как адская половина души нашей в союзе с тоскующей плотью, соблазненной всяческими помыслами. Сколько ни убеждай, что тело наше – вран и нечистая свинья, но имеет оно такую всесильную власть над самым добрейшим и достойнейшим существом, что всякая добродетельная душа тыщу раз источится слезами, прежде чем покорит, истязая, самолюбивую и сластолюбивую плоть. Кому из нас ночами не виделось, особенно впотемни, когда рассыпчив, несобран сон, и тебя вроде бы кто толкает вдруг, и ты, внезапно распахнувши глаза, видишь в ногах чье-то смутное зловещее лицо, размытую фигуру, исполненную угрозы; и ты вздрагиваешь тогда, обливаясь холодом, пока-то, отбросив оцепенение, не признаешь вдруг иль лунное отражение в окне, иль матерчатый абажур, слегка колышущийся на сквозняке, иль портрет родителя своего, давно почившего в бозе, и словно бы папенька сошел со стены и сейчас застыл напротив, желая напомнить о чем-то давно обещанном. Но от такого внезапного треволнения сколько приходит успокоения, и ваша душа после озноба вдруг размягчается, удоволенная незыблемостью и бессмертностью вашей жизни, в которой, оказывается, нет никакого необъяснимого чуда. Но вот однажды снова заполошный сон, снова виденье, и вы понимаете, что душа никогда не дремлет, но жаждет чуда и боится его.
С Матвеем же случилось в этой келье. Иван отбыл в город, а Матвей, запершись, улегся спать. Вдруг по ноге, по бедру кто-то хлопнул, задышал, засопел над лицом. Проснулся, мгновенно сел, прижавшись к стене, волосы на голове поднялись. Никого нет, но дверь в келью, что была прежде приперта тяжелой скамьей, сейчас открыта; спустился вниз, нижняя дверь, что была на огромном тяжелом крюке, тоже распахнута. Выскочил на улицу: мрак, темень, дождь сеется. Уже с лихорадочной поспешностью снова закрылся на крюк, но мозг воспален, не может успокоиться, вспыхивают всевозможные картины, возжег керосинку, но еще горше и непонятней стало, и келья, обжитая вроде бы, показалась враждебной, чужой, таящей умысел. Так и промаялся, бедняга, до утра, но с того дня давний детский случай, который забылся совсем, обрел реальное четкое толкование, и поди переубеди человека, что все паморока то и блазнь.
Тогда умерла бабушка. Лежала в гробу в горенке. Монашенка отчитала канон в полуночь и ушла. Решили с матерью спать на веранде. Матвей, боясь покоенки, заполз в комнату, закрыл дверь на крюк изнутри, вылез вон и затворил окно. Средь ночи он проснулся от того, что крюк в комнате бабушки упал и звякнул о косяк. Мать тоже проснулась сразу и спросила: ты слышишь? Он ответил: слышу. И они замерли на веранде, едва дыша. Вдруг раздались шаркающие шаги, все ближе и ближе, и тут явственный бабушкин голос обращается к дочери: «Саша, ты где?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125
Но ты, Бурнашов, верующий лишь в мать сыру землю и солнце над нею, что отыскиваешь здесь?..
Стены обители сузили мир до крохотного островка, укоротили взгляд, и огни селений, лежащих у подошвы холма вдоль речки Ворсклы, невидимые отсюда, не освежали души невольного посельщика. Но врата же настежь, никто не сторожит, не неволит тебя; ступай, Бурнашов, на волю, куда посылает смятенное сердце. Мирской ты человек, и слезящийся камень заброшенных народом строений тяготит твой ум, вызывая всякие скорбные мысли о грядущей смерти и бессмысленности бытия. Душою-то вроде бы напитался, ничем не удивишь твою дряблеющую, опадающую плоть, испытавшую всякого, и каждая перемена, случившаяся поутру, уже ввечеру будет утомительной, лишенной всякого смысла.
Брызнула крыса из-под ноги с противным визгом; мерзейшее, однако, существо. И к чему бы ей жить в заброшенной обители, где и сухой корочки не перепадет? Так нет, облюбовала тесные каморы крепостной стены, всякие куты и затулья, клети и подклетья церковных строений, чтобы напрочь выгрызть остатки души когда-то блиставшего храма, неизносимыми зубьями выточить ноздреватый камень, изладив долгие скрытые ходы и делая отсюда набеги на приречные деревни. Недолго водиться здесь пакости, этому торжествующему оборотню: с первой храмовой возженной свечою опадет и рассыплется ее таинственная власть.
Матвей посветил фонариком; крыса сидела на верхней ступени паперти и не убегала, лишь загривок ее встал горбиком, но в глазах, осмысленных и злобных, не было иного чувства, кроме презрения. «Ах ты поганка», – брезгливо вскричал Матвей и обломком кирпича запустил в сверкающие, полубезумные глаза. Тварь взвыла, запричитала тонко, убравшись в схорон и сзывая на помощь своих сожительниц; они примчались тут же и сожрали свою приятельницу, зарядившись ненавистью. «Крыса же не пускала нас на ночлег. Она держала оборону, – вдруг предположил Бурнашов. – Но кто-то ведь наслал ее и дал команду? Иная жизнь, полная страстей, бушует вокруг, вовсе незнаемая нами, а мы замкнулись на себе. Не бог же правит этой тварью и напускает на нас? Она – посланница иных сил, и как исключить их из внимания, когда тьма окружает, обнимает и держит в напряжении и страхе каждый нерв? Отчего крыса вызывает отвращение и безотчетный непонятный ужас, словно бы это существо само по себе обладает тайной, всепокоряющей силой, неслышно окружает нас и норовит взять в полон?..»
По лестнице поднимались тяжело, шаркая по ступеням, намаянные страдники, с нетерпением ожидающие забвения, фонарный луч выхватывал стертые плиты, в спину, в распахнутые настежь двери тянуло сквозняком. В келье запалили лампу, сразу запахло керосином, тьма отпрянула от стола, сгустившись в углах. Лампа с жестяным колпаком слегка покачивалась под сводом, и смутный овал света скользил по столешне, и всякая тень, родившаяся вдруг, обозначила потусторонних бесплотных людей, вызволенных из камня. Что только не привидится, не причудится в эти минуты, тем более если ты один и твое слабое дыханье, поглощаемое молчаливым камнем, кажется предсмертным? Чья душа прежде тлела здесь, сколько вздохов, мольб и молитвенных полубредовых стенаний, сколько слезливых умилений и причетов произнеслось в этих стенах и, сгорев, пеплом осыпалось на тесаный лещадный пол, смешавшись с копотью свечного огарка? Такое ли уж это легкое дело – жить в затворе? Ведь то бесовское воинство, что идет приступом, осаждает несчастного пустынника, собирается взять в полон – есть не что иное, как адская половина души нашей в союзе с тоскующей плотью, соблазненной всяческими помыслами. Сколько ни убеждай, что тело наше – вран и нечистая свинья, но имеет оно такую всесильную власть над самым добрейшим и достойнейшим существом, что всякая добродетельная душа тыщу раз источится слезами, прежде чем покорит, истязая, самолюбивую и сластолюбивую плоть. Кому из нас ночами не виделось, особенно впотемни, когда рассыпчив, несобран сон, и тебя вроде бы кто толкает вдруг, и ты, внезапно распахнувши глаза, видишь в ногах чье-то смутное зловещее лицо, размытую фигуру, исполненную угрозы; и ты вздрагиваешь тогда, обливаясь холодом, пока-то, отбросив оцепенение, не признаешь вдруг иль лунное отражение в окне, иль матерчатый абажур, слегка колышущийся на сквозняке, иль портрет родителя своего, давно почившего в бозе, и словно бы папенька сошел со стены и сейчас застыл напротив, желая напомнить о чем-то давно обещанном. Но от такого внезапного треволнения сколько приходит успокоения, и ваша душа после озноба вдруг размягчается, удоволенная незыблемостью и бессмертностью вашей жизни, в которой, оказывается, нет никакого необъяснимого чуда. Но вот однажды снова заполошный сон, снова виденье, и вы понимаете, что душа никогда не дремлет, но жаждет чуда и боится его.
С Матвеем же случилось в этой келье. Иван отбыл в город, а Матвей, запершись, улегся спать. Вдруг по ноге, по бедру кто-то хлопнул, задышал, засопел над лицом. Проснулся, мгновенно сел, прижавшись к стене, волосы на голове поднялись. Никого нет, но дверь в келью, что была прежде приперта тяжелой скамьей, сейчас открыта; спустился вниз, нижняя дверь, что была на огромном тяжелом крюке, тоже распахнута. Выскочил на улицу: мрак, темень, дождь сеется. Уже с лихорадочной поспешностью снова закрылся на крюк, но мозг воспален, не может успокоиться, вспыхивают всевозможные картины, возжег керосинку, но еще горше и непонятней стало, и келья, обжитая вроде бы, показалась враждебной, чужой, таящей умысел. Так и промаялся, бедняга, до утра, но с того дня давний детский случай, который забылся совсем, обрел реальное четкое толкование, и поди переубеди человека, что все паморока то и блазнь.
Тогда умерла бабушка. Лежала в гробу в горенке. Монашенка отчитала канон в полуночь и ушла. Решили с матерью спать на веранде. Матвей, боясь покоенки, заполз в комнату, закрыл дверь на крюк изнутри, вылез вон и затворил окно. Средь ночи он проснулся от того, что крюк в комнате бабушки упал и звякнул о косяк. Мать тоже проснулась сразу и спросила: ты слышишь? Он ответил: слышу. И они замерли на веранде, едва дыша. Вдруг раздались шаркающие шаги, все ближе и ближе, и тут явственный бабушкин голос обращается к дочери: «Саша, ты где?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125