Тебе нравится мучить ближнего, ты испытываешь удовольствие, а может, и наслаждение. «Прости, прости!» Долго ли еще прощать? До гробовой доски? Я тебе жена, кукла иль рабсила-скотница?» – «Ладно, ладно. – Бурнашов пробовал повернуть Лизанькино лицо и расцеловать, но жена упрямилась, не давалась. – Не палач я, здесь не согласен. Я князь света». – «Нет, ты князь тьмы. Ты вокруг себя все разлагаешь. Ты эгоист до мозга костей. Ты разлагаешь все, к чему бы ни прикоснулся. Для тебя нет ничего святого на свете».
Упреки были столь несправедливы, что Бурнашов хотел обидеться, но отдумал. Ему показалось вдруг, что от одного лишь резкого слова Лизанька вспыхнет сейчас и исчезнет из дома, как это случилось однажды. Но теперь уж навсегда. Однако досады и упрека загасить не мог, желчь играла, чтобы остыть, ей требовалось время.
«Зря так, Лизанька. Вовсе ни к чему. Князь тьмы, если хочешь знать, красавец, обворожитель, любостай, оборотень. Он принимает обличье растлителя и обольстителя: улыбочки постоянные, льстивые, вкрадчивые слова, которые ничего не стоят, ласковые ужимки, неслышная поступочка, подберется к сердцу – и не заметишь, повадки сутенера и медовые посулы. О! Там огромный арсенал, жуткое вооружение. Любостай от природного инстинкта взял в помощь себе маскарадные одежды, то, что зовется любовью, он ловко овладел тактикой любви и научил этому человечество, он создал целую дипломатию любви и покорил ею весь мир. Мир обезумел от похоти, всем захотелось любить много. Прочь узы семьи, обязанности, честь, порядочность, похотливый сердцеед завладел всеми. Постель, постель на вершине пирамиды! Где девственность? Это пошлость – хранить ее. Надо скорее отдаться, испить воды из сосуда, разбить стакан чистоты, к черту, к черту. И кто ныне смотрит, какая кулебяка – с рыбой или пустая? Где святость первой ночи? Лю-бо-стай правит, любостай! А ты говоришь – я князь тьмы. Я же уродец! Князь света уродлив, потому и князь света. Зато душа какая святая, божественная душа!» – воскликнул Бурнашов, а глаза меж тем налились бирюзовой синевою, они сияли нестерпимо в воспаленных окружьях век и прожигали насквозь, от них исходил теплый обволакивающий свет, а само лицо в тонкой сетке склеротических ранних жилок отступало, принакрывалось туманцем.
«Не знаю, не знаю», – манерно растягивая слова, сказала Лизанька и, скрипя диваном, нехотя повернулась к мужу. Лицо, напухшее от слез, было чужим и жалким, с искрою злобы в глазах. «Чего не знаю, чего! Это я говорю, Бурнашов. Мне-то ты можешь поверить, иль тебе не хватает умишка? – Не сдержался, нагрубил, тут же одернул себя, заговорил тише, спокойнее: знать, пар вышел. – Мы амура воспели, а он – отравитель, соблазнитель с роскошными перевязочками на ухоженном поросячьем тельце. Амур – посланник сатаны, его подручник, его стрела». – «Тогда зачем женился? Жил бы один, коли проклял любовь. Если сатанинское то зелье», – холодно и отчужденно оборвала Лизанька. Она видела, что Бурнашов вошел в роль, он играл с упоеньем, был сейчас по-прежнему молод, и та сила, что исходила от него, обезволивала женщину. Лизанька упиралась, как могла, стопорила себя. Бурнашов нравился ей, она любила его сейчас и желала, и то, что любила и желала этого злого неуживчивого человека в самую неподходящую минуту, еще более суровило Лизанькино сердце. Ей хотелось, чтобы Бурнашов пострадал, поизводился, попереживал, она боялась простить его сразу, сейчас, без науки на будущее, чтобы тиран из домостроя хоть бы капельку научился владеть собою и уважать ближнего. Она зябко передернула плечами и, выдерживая натуру, не сказав более ни слова, спустилась в нижнее жило. Бурнашов плюхнулся на диван, он слышал с досадой и недовольством за себя, как отчужденно, с вызовом скрипят ступени, зло, с отмашкою всхлопала дверь. Он уже вновь кипел, бил себя по коленкам, скрипел зубами и стонал, бормоча наедине. Ах, зачем только я женился, зачем напялил этот хомут, чтобы без конца выслушивать упреки, слезы? Разве нельзя жить одному? Много ли мне надо: кусок хлеба, заварка чаю да стол для работы. Так распалял себя Бурнашов, словно бы готовился нынче же и разрубить затянувшийся узел, но меж тем внутренним взглядом он проникал в избу и следил за каждым шагом супруги. Вот мечется по комнате, заламывая руки, вот упала на кровать – и не подступись. Какая я несчастная, ну что за несчастная уродилася… Стерва! Алексей Федорович вскочил, намерившись все разом высказать, а после хоть чашки об пол. Не жить вместе, не жить с человеком, который не понимает писательского удела, этой каторги чувств, и не стремится, не желает понять! Вот где беда.
В распале чувств Бурнашов сбежал по лестнице, яростный, клокочущий вкатился в кухню, но дверь в горенку открыл, однако, медленно, почти вкрадчиво, изобразив умильность на лице, сам того не желая. Он нарочито покашлял, зарысил по комнате челноком, но Лизанька не отзывалась с кровати, узкая ее спина независимо, неприступно напряглась под клетчатым пледом. Ну что за жизнь, братцы! – взмолился про себя Бурнашов. Ну отчего я такой разнесчастный?
«Скажи, зачем мы вместе живем! – воскликнул Бурнашов, внутренне сжавшись, будто прыгал в ледяную воду. – Зачем мы вместе, если как враги? Знаешь, я просто устал каждый день, каждый час, каждую минуту бороться, брать твою крепость приступом. Я в полном распаде, я развалина, мне скоро полсотни, а я уж труп ходячий. Ты молода, нравна, встретишь себе поровенку. – Бурнашов говорил медленно, не сводя взгляда с Лизаньки, он чувствовал, как напряглась ее спина, как приподнялось розовое прозрачное ушко. Сейчас по сценарию требовалось сказать самые решительные слова, но в эту минуту он особенно любил жену. Он молил хоть одно ласковое ответное слово, хоть бы намек на пощаду. И снова, раздув последние тающие уголья, Бурнашов договорил с звенящим металлом в голосе: – Лиза! Нам надо разойтись». Он произнес эти слова и сам ужаснулся той бездне, что открылась перед ним. Нет-нет, только не это! – взмолилось сердце. Бурнашов подошел к окну, прилип лбом к стеклу, остужая голову, ему стало мучительно жаль себя, он страдал, как неправедно обиженный мальчик, и желал лишь смерти.
В комнате поначалу воцарилась тишина, потому заговорила кровать, жалобно всплакали распятые ложем драконы, взволновался взвихренный платьем воздух, и Алексей Федорович почувствовал на шее легкий ожог губ. Душа его сразу засмеялась, заторжествовала, ему стало жарко и легко.
«Алеша, прости поперечну девку, прости злюку. Ее бы расколоть на баклуши да заново склеить». – «Прости, прости…» – прошептал строжась, но господи, какой ласковой прохладой омыло грудь, куда только и девался непроходимый ком в горле. Только что убить был готов, растерзать на части – и куда все зло подевалось?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125
Упреки были столь несправедливы, что Бурнашов хотел обидеться, но отдумал. Ему показалось вдруг, что от одного лишь резкого слова Лизанька вспыхнет сейчас и исчезнет из дома, как это случилось однажды. Но теперь уж навсегда. Однако досады и упрека загасить не мог, желчь играла, чтобы остыть, ей требовалось время.
«Зря так, Лизанька. Вовсе ни к чему. Князь тьмы, если хочешь знать, красавец, обворожитель, любостай, оборотень. Он принимает обличье растлителя и обольстителя: улыбочки постоянные, льстивые, вкрадчивые слова, которые ничего не стоят, ласковые ужимки, неслышная поступочка, подберется к сердцу – и не заметишь, повадки сутенера и медовые посулы. О! Там огромный арсенал, жуткое вооружение. Любостай от природного инстинкта взял в помощь себе маскарадные одежды, то, что зовется любовью, он ловко овладел тактикой любви и научил этому человечество, он создал целую дипломатию любви и покорил ею весь мир. Мир обезумел от похоти, всем захотелось любить много. Прочь узы семьи, обязанности, честь, порядочность, похотливый сердцеед завладел всеми. Постель, постель на вершине пирамиды! Где девственность? Это пошлость – хранить ее. Надо скорее отдаться, испить воды из сосуда, разбить стакан чистоты, к черту, к черту. И кто ныне смотрит, какая кулебяка – с рыбой или пустая? Где святость первой ночи? Лю-бо-стай правит, любостай! А ты говоришь – я князь тьмы. Я же уродец! Князь света уродлив, потому и князь света. Зато душа какая святая, божественная душа!» – воскликнул Бурнашов, а глаза меж тем налились бирюзовой синевою, они сияли нестерпимо в воспаленных окружьях век и прожигали насквозь, от них исходил теплый обволакивающий свет, а само лицо в тонкой сетке склеротических ранних жилок отступало, принакрывалось туманцем.
«Не знаю, не знаю», – манерно растягивая слова, сказала Лизанька и, скрипя диваном, нехотя повернулась к мужу. Лицо, напухшее от слез, было чужим и жалким, с искрою злобы в глазах. «Чего не знаю, чего! Это я говорю, Бурнашов. Мне-то ты можешь поверить, иль тебе не хватает умишка? – Не сдержался, нагрубил, тут же одернул себя, заговорил тише, спокойнее: знать, пар вышел. – Мы амура воспели, а он – отравитель, соблазнитель с роскошными перевязочками на ухоженном поросячьем тельце. Амур – посланник сатаны, его подручник, его стрела». – «Тогда зачем женился? Жил бы один, коли проклял любовь. Если сатанинское то зелье», – холодно и отчужденно оборвала Лизанька. Она видела, что Бурнашов вошел в роль, он играл с упоеньем, был сейчас по-прежнему молод, и та сила, что исходила от него, обезволивала женщину. Лизанька упиралась, как могла, стопорила себя. Бурнашов нравился ей, она любила его сейчас и желала, и то, что любила и желала этого злого неуживчивого человека в самую неподходящую минуту, еще более суровило Лизанькино сердце. Ей хотелось, чтобы Бурнашов пострадал, поизводился, попереживал, она боялась простить его сразу, сейчас, без науки на будущее, чтобы тиран из домостроя хоть бы капельку научился владеть собою и уважать ближнего. Она зябко передернула плечами и, выдерживая натуру, не сказав более ни слова, спустилась в нижнее жило. Бурнашов плюхнулся на диван, он слышал с досадой и недовольством за себя, как отчужденно, с вызовом скрипят ступени, зло, с отмашкою всхлопала дверь. Он уже вновь кипел, бил себя по коленкам, скрипел зубами и стонал, бормоча наедине. Ах, зачем только я женился, зачем напялил этот хомут, чтобы без конца выслушивать упреки, слезы? Разве нельзя жить одному? Много ли мне надо: кусок хлеба, заварка чаю да стол для работы. Так распалял себя Бурнашов, словно бы готовился нынче же и разрубить затянувшийся узел, но меж тем внутренним взглядом он проникал в избу и следил за каждым шагом супруги. Вот мечется по комнате, заламывая руки, вот упала на кровать – и не подступись. Какая я несчастная, ну что за несчастная уродилася… Стерва! Алексей Федорович вскочил, намерившись все разом высказать, а после хоть чашки об пол. Не жить вместе, не жить с человеком, который не понимает писательского удела, этой каторги чувств, и не стремится, не желает понять! Вот где беда.
В распале чувств Бурнашов сбежал по лестнице, яростный, клокочущий вкатился в кухню, но дверь в горенку открыл, однако, медленно, почти вкрадчиво, изобразив умильность на лице, сам того не желая. Он нарочито покашлял, зарысил по комнате челноком, но Лизанька не отзывалась с кровати, узкая ее спина независимо, неприступно напряглась под клетчатым пледом. Ну что за жизнь, братцы! – взмолился про себя Бурнашов. Ну отчего я такой разнесчастный?
«Скажи, зачем мы вместе живем! – воскликнул Бурнашов, внутренне сжавшись, будто прыгал в ледяную воду. – Зачем мы вместе, если как враги? Знаешь, я просто устал каждый день, каждый час, каждую минуту бороться, брать твою крепость приступом. Я в полном распаде, я развалина, мне скоро полсотни, а я уж труп ходячий. Ты молода, нравна, встретишь себе поровенку. – Бурнашов говорил медленно, не сводя взгляда с Лизаньки, он чувствовал, как напряглась ее спина, как приподнялось розовое прозрачное ушко. Сейчас по сценарию требовалось сказать самые решительные слова, но в эту минуту он особенно любил жену. Он молил хоть одно ласковое ответное слово, хоть бы намек на пощаду. И снова, раздув последние тающие уголья, Бурнашов договорил с звенящим металлом в голосе: – Лиза! Нам надо разойтись». Он произнес эти слова и сам ужаснулся той бездне, что открылась перед ним. Нет-нет, только не это! – взмолилось сердце. Бурнашов подошел к окну, прилип лбом к стеклу, остужая голову, ему стало мучительно жаль себя, он страдал, как неправедно обиженный мальчик, и желал лишь смерти.
В комнате поначалу воцарилась тишина, потому заговорила кровать, жалобно всплакали распятые ложем драконы, взволновался взвихренный платьем воздух, и Алексей Федорович почувствовал на шее легкий ожог губ. Душа его сразу засмеялась, заторжествовала, ему стало жарко и легко.
«Алеша, прости поперечну девку, прости злюку. Ее бы расколоть на баклуши да заново склеить». – «Прости, прости…» – прошептал строжась, но господи, какой ласковой прохладой омыло грудь, куда только и девался непроходимый ком в горле. Только что убить был готов, растерзать на части – и куда все зло подевалось?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125